Торвен усмехнулся. А он еще недоумевал, отчего милейший синьор Осип готов рвать зубами каждого, кто в рясе. «О, эти попы, эти божьи дудки, culi rotto, уж простите за выражение, эти ханжи, эти vaffanculi, святоши, лжецы, merda cagna, предатели, негодяи, porka Madonna!..»
[5]
Чину ангельскому икалось с завидной регулярностью. Да, славный ты капитан, Джузеппе Гарибальди. Бесхитростный, честный; простой, как средиземноморский зюйд-ост.
«…неоднокр. плавал в Россию. Дядя – Антон Феликс Гарибальди, посланник Сардин. королевства, резиденция – город Kerch. Крупн. незакон. сделки. Контрабанда. Перевалоч. базы – Крит, Корсика, Одесса. Мож. быть полезен».
Кивнув в такт мыслям, Зануда отложил листок в сторону. Все мы люди, все человеки, всем требуется butter на насущный brod. В годы давние, когда выпускник университета Торвен искал возможность заняться адвокатурой, он бы не отказался пару раз сплавать в загадочный город Kerch на лихой шхуне контрабандистов – подзаработать на собственную юридическую контору. Темное небо, яркие звезды, паруса над головой…
Увы, Балтика – не Черное море, а он – калека, не моряк.
Бумага сложилась вдвое, вчетверо, нырнула в уютный боковой карман. За отсутствием сейфа Зануда предпочитал хранить документацию именно там. Благо, ее не слишком много. В правом кармане – личные записи, в левом – письма…
Он хлопнул себя по лбу. Письма! Неотвеченные! Целых два! Расслабился ты, дружок, в славном городе Париже, службу забыл. Думал отписаться сразу после завтрака, но что-то помешало. И сейчас мешает – стрелки часов вот-вот подойдут к нужной точке.
Непорядок!
На первом конверте – детский почерк: смешной, крупный, с наивными завитушками. Не удержавшись, Зануда достал письмо, читанное уже дважды. «Глубокоуважаемый гере Торвен, мой милый батюшка! Спешу известить Вас о полнейшем нашем благополучии, чему свидетелем является почтительный сын Ваш, Бьярне Йене Торвен, и я, Ваша послушная дочь…» Подпись – большими печатными буквами: «Маргарет Торвен».
Перед отъездом «глубокоуважаемый гере» подарил дочери полезную и нужную книгу: «Письмовник, или Сочинение изящных и нравственных посланий на все случаи жизни». Плоды просвещения созрели быстро. Торвен вновь скользнул глазами по строчкам: «…чему свидетелем является…»
Сам виноват – не перелистал загодя подарок!
Второе письмо он извлекать не стал, лишь поглядел на конверт. Почерк дочери был неплох, по крайней мере, для ее возраста. А вот эти каракули с первого раза и не одолеешь. Зато ни с чем не спутаешь!
– Ах, мой милый Андерсен,
Андерсен, Андерсен!..
Спохватившись, Торвен укусил себя за язык. Песня преследовала его который месяц, не давая покоя ни днем, ни ночью. Забыть не получалось, оставалось одно – выбить клин клином. Если уж даровал Господь привычку мурлыкать в часы раздумий всякую ерунду, то ерунду следует подбирать с умом.
Он вернул конверты на место, ближе к сердцу; открыв шкатулку, поглядел на изделия мастера Прела, замершие в ожидании. Про милого Андерсена петь не ко времени. Ханс Христиан, одаривший «дядю Торбена» очередной трудночитаемой эпистолой, далеко, в маленькой уютной Дании. Здесь – Франция, Париж, город, где на деловую встречу ходят с пистолетами. Песня обязана соответствовать.
Что-нибудь походное, боевое, французское…
– Мальбрук в поход поехал,
Миронтон, миронтон, миронтень,
Мальбрук в поход поехал,
Ах, будет ли назад?
Совсем другое дело!
Торбен Йене Торвен не торопясь вынул пистолеты из шкатулки. Зарядил, сунул за пояс, наглухо застегнул сюртук; похлопал для верности по серой ткани. Кажется, все в порядке. Трость. Шляпа. Фиакр ждет у крыльца. Стрелки часов, едва заметно дрогнув, дали отмашку.
В поход!
– Назад он будет к Пасхе,
Миронтон, миронтон, миронтень,
Назад он будет к Пасхе
Иль к Троицыну дню!
2. Adagio
Сказки Булонского леса
– Позвольте взять вас под руку, мсье Торвен.
– Благодарю за заботу. Когда я почувствую, что скоро упаду, я непременно воспользуюсь вашим любезным предложением.
Огюст ощутил неловкость. Не следовало лишний раз напоминать упрямцу о его хромоте. Но смотреть, как Торвен, подволакивая ногу, отчаянно ковыляет по тропинке, было больно. Фиакр они оставили у съезда с тракта. Торвен взял с кучера слово, что тот дождется возвращения пассажиров. Датчанин не был стеснен в средствах: расплатившись с возницей, он в придачу оставил тому щедрый задаток за обратную дорогу.
По мнению Шевалье, делать этого никак не следовало. Плутовская рожа, а главное, торчащие в стороны, истинно кошачьи усы кучера не вызывали ни малейшего доверия. Возможно, в Дании, где каждый – бессребреник и честняга, все обстоит иначе. Но Париж – не Копенгаген, тут надо держать ухо востро.
Торвен мог смело сказать «adieu!» и денежкам, и фиакру.
Под ногами хрустели прошлогодние желуди. Булонский лес так до конца и не оправился от нашествия трех армий – русской, английской и прусской, – которые разбили здесь бивуаки двадцать лет назад. Путники то и дело натыкались на следы застарелых кострищ, наполовину обугленные бревна, расщепленные пни на месте вековых дубов и ржавые ободья колес.
«Наверняка мы, французы, оставили в России точно такие же следы, – мельком подумалось Огюсту. – Солдатское свинство – меньшее из зол. Сожженные города и деревни, тысячи убитых – вот истинный лик войны. А это так, мелкие издержки…»
Увы, «издержки» изменили облик леса до неузнаваемости. Шевалье не довелось побывать здесь до прихода победителей – в те годы он был ребенком и жил с семьей в Ниме. Но воображение живо рисовало картины минувшего.
Когда-то глухая и сумрачная Булонь служила убежищем многочисленным шайкам разбойников. Дабы пресечь безобразие, по приказу Генриха II лес обнесли крепостной стеной и выставили стражу. Наиболее рьяных грабителей, к радости горожан, изловили – и повесили в назидание дружкам на холме Монфокон.
«Здесь вам не Шервуд, – якобы сказал король, гневаясь, – а мое величество, клянусь Распятием, не шериф Нотингемский! Если мы и потерпим робин-гудовщину, то разве что в английских народных балладах! Ишь, взяли моду… Где наша высокая виселица?»
В итоге Булонская вольница сошла на нет.
При Людовике XIV здесь вырубили первые просеки и проложили дороги. Лес, ставший безопасным, открыли для публики. Во времена Революции робин-гудовщина вернулась – сюда бежали все, кому светила встреча с Национальной Бритвой: сперва – недорезанные «аристо», а следом – их недавние обвинители.
Не одни беглецы от правосудия злоупотребляли здешним гостеприимством. Укромные поляны и заросли орешника по вечерам превращались в охотничьи угодья жриц любви. Даже поговорка ходила: