Жанна предложила городу Труа сдаться. Комендант, видя, что у нее нет артиллерии, осмеял ее требование и прислал ей грубо-оскорбительный ответ. Пять дней продолжались совещания и переговоры. Никакого решения. Король готов был повернуть назад и махнуть рукой. Он боялся идти дальше, оставив позади себя столь сильную крепость. Но тут заговорил Ла Гир, и его слова наделили щелчком некоторых советников Его Величества:
— Орлеанская Дева предприняла этот поход по собственному побуждению; и мне думается, что в этом деле надо прислушиваться только к ее мнению, а не к словам других лиц, — хотя бы и самых высокопоставленных и знатных.
Это было сказано мудро и справедливо. И вот король послал за Девой и спросил ее, каковы, по ее разумению, виды на будущее. Она ответила без малейшего оттенка сомнения или нерешимости в голосе:
— Через три дня город будет нашим.
Тут нарядный канцлер вставил свое словечко:
— Имей мы в этом уверенность, мы бы готовы прождать здесь хоть шесть дней.
— Шесть дней — отлично! Во имя Господа, сударь мой, завтра же мы вступим в ворота.
Затем она села на коня и поскакала вдоль рядов, восклицая:
— Готовьтесь! За работу, друзья, за работу! На рассвете пойдем на приступ!
В эту ночь она трудилась без устали, не щадя своих рук, как простой солдат. Она приказала забросать ров фашинами (связками хвороста), чтобы образовать подобие моста; и в этой тяжелой работе она приняла участие наравне с мужчинами.
На рассвете она заняла место во главе войска, идущего на приступ, и рога затрубили атаку. В то же мгновение на городской стене затрепетал под дуновением ветра флаг перемирия, и Труа сдался без выстрела.
На следующий день король, имея рядом с собой Жанну и сопровождаемый Паладином, который нес ее знамя, торжественно вступил в город во главе своей армии. И армия эта была превосходна, ибо она с каждым днем разрасталась все больше и больше.
Но вот случилось нечто странное. По условиям заключенного с городом договора, гарнизон из английских и бургундских солдат получил разрешение унести с собою свою «собственность». И это было вполне справедливо, потому что иначе как бы они могли достать себе необходимое пропитание? Прекрасно. Солдаты эти должны были все пройти через одни и те же ворота, и в назначенный для их ухода час мы, молодые парни, отправились туда посмотреть; Карлик присоединился к нам. Вот потянулись они нескончаемой вереницей; впереди шли пехотинцы. При их приближении мы заметили, что каждый из них несет на своей спине тяжесть, непомерно объемистую и увесистую для сил одного человека; и мы говорили друг другу, что люди эти, видимо, нажились не в пример бедным, простым солдатам. Но что же оказалось, когда они подошли еще ближе? Каждый из этих негодяев тащил на спине пленного француза! Они, видите ли, уносили свои «вещи», свою «собственность» — в точности воспользовавшись разрешением, которое было дано договором.
Подумайте только, как это было хитро, как находчиво! Что могла возразить, что могла поделать стража? Ведь эти люди, без сомнения, пользовались своим правом. Пленники составляли их собственность: этого никто не мог отрицать. Дорогие мои, если бы то были пленные англичане, то какая получилась бы богатая добыча! Ибо в течение столетия пленники-англичане составляли большую редкость и ценились высоко; а пленные французы — другое дело: они встречались в изобилии на протяжении целого века. Обладатель пленного француза, недолго берег его как источник выкупа, но чаще всего убивал, чтобы не тратиться на его содержание. Это показывает вам, как невысоко тогда ценилась такая добыча. Когда мы взяли Труа, то теленок стоил тридцать франков, баран — шестнадцать, а пленный француз — восемь. За животных платили огромные деньги — не удивительно, если цена эта вам покажется невероятной. Но помните, что тогда была война. Влияние войны сказывалось двояко: мясо становилось дороже, пленники — дешевле.
Итак, несчастных французов уносили прочь. Что мы могли поделать? Едва ли мы могли добиться чего-нибудь путного, но мы исполнили все, что было в наших силах. Снарядили гонца, и он помчался к Жанне с известием, а мы, вместе с французской стражей, остановили шествие и начали переговоры, — вы понимаете, надо было выиграть время. Какой-то рослый бургундец потерял терпение и, издав проклятие, сказал, что его никто не посмеет остановить: он-таки пойдет и возьмет с собой пленника. Однако мы загородили ему дорогу, и он убедился в своей ошибке: уйти было невозможно. Тогда он разразился самой безумной и кощунственной руганью и, сняв пленника со спины, поставил его на землю, связанного и беспомощного; затем он вынул свой нож и сказал нам с торжествующей злобой во взгляде:
— Вы говорите, я не имею права его унести? Однако он принадлежит мне, и с этим никто не будет спорить. Раз я не могу унести его отсюда — эту принадлежащую мне вещь, — то можно распорядиться иначе. Да, я могу ведь убить его: величайший олух среди вас — и тот не станет отрицать этого права. Об этом вы и не подумали? Паршивцы!
Бедный изможденный пленник глазами молил нас о спасении; потом он заговорил и сказал, что дома у него остались жена и маленькие дети. Подумайте, как обливались кровью наши сердца. Но что мы могли поделать? Бургундец был прав. Мы могли только просить и заступаться за пленника. Так мы и поступили. А бургундец злорадствовал. Он остановил руку с занесенным ножом, чтобы упиваться нашими мольбами и издеваться над нами. Этим он задел нас за живое. Тогда Карлик сказал:
— Позвольте-ка, господа молодые, я потолкую с ним; уж если что кому нужно растолковать, так я на этот счет мастер — всякий так скажет, кто имел со мной дело. Усмехаетесь? Так и надо за мое хвастовство, поделом. Однако я все-таки побалую немного — самую малость…
С этими словами он подошел к бургундцу и повел тихую, спокойную речь, отменно доброжелательную и незлобивую; между прочим упомянул он о Деве и только что начал говорить о том, как она, по доброте своего сердца, оценила бы и восхвалила бы тот милосердный поступок, который он…
Он не договорил. Бургундец перебил его гладкую речь оскорблением, направленным против Жанны д'Арк. Мы бросились вперед, но Карлик, с побагровевшим лицом, отстранил нас и сказал важно и торжественно:
— Прошу вас воздержаться. Кто ее почетный телохранитель? Предоставьте это дело мне.
И сказав так, он внезапно протянул правую руку и схватил огромного бургундца за горло, так что тот повис во весь рост.
«Ты оскорбил Деву, — сказал Карлик, — а Дева — это Франция. Язык, дерзнувший на это, должен умолкнуть навсегда».
Слышно было, как затрещали кости. Глаза бургундца вылезли из орбит и вперили в пространство свинцовый, бессмысленный взгляд. Лицо его потемнело и сделалось густо багровым. Его руки безжизненно повисли, все тело вздрогнуло и сделалось дряблым; мускулы утратили свою упругость и замерли. Карлик разжал руку, и неподвижное мертвое тело грузно повалилось на землю.
Мы развязали пленника и сказали ему, что он свободен. В одно мгновенье его жалкая приниженность сменилась безумной радостью, а безысходный ужас уступил место ребяческой ярости. Он подбежал к мертвецу и принялся топтать его ногами, плевать ему в лицо; он плясал на нем, набивал рот его грязью, хохотал, издевался, проклинал, выкрикивал проклятия и всевозможные низости, словно опьяневший слуга сатаны. Это можно было ожидать: солдатская жизнь не приучает к святости. Многие зрители хохотали, иные были равнодушны, и никто не удивлялся. Но вот, увлекшись своей безумной пляской, освобожденный узник подпрыгнул слишком близко к остановившейся веренице, и второй бургундец проворно всадил нож ему в шею; с предсмертным криком он полетел наземь, и ярко-алая струя крови брызнула вверх на целых десять футов, сверкнув, точно луч света. И враги, и друзья разразились веселым хохотом. На этом и закончилось одно из самых «приятных» приключений моего многоцветного военного поприща.