Однажды Савмаку удалось выменять у подгулявшего стражника, миксэллина, охранявшего караван ольвийского купца, старый, изрядно потёртый пергамент за маленький, заплесневевший от сырости, бурдючок прокисшего вина, выброшенного царским виночерпием на помойку. У этой своеобразной книги не было ни начала, ни конца, и только гораздо позже, уже будучи лохагом пантикапейских гиппотоксотов, он узнал имя автора и название — «Илиада» Гомера, — но события, воспетые в ней гениальным поэтом, захватили его настолько, что Савмак какое-то время был похож на безумца. Ничего не видя и не слыша, мальчик слонялся за крепостными стенами, а то и по некрополю, расположенному на склонах балки, и, полузакрыв глаза, в восхищении повторял и повторял особенно понравившиеся ему строки.
Всё это было, было… Задумавшийся Савмак не услышал шёпот Зальмоксиса, и только когда тот, нимало не смущаясь теперешнего высокого положения брата, крепко ткнул ему кулаком под рёбра, он вскинул опущенные глаза.
Перед ним стоял Палак. Он был одет в замшевый кафтан простого воина и шаровары, расшитые бисером. О его царском положении напоминал разве что старинный дедовский акинак в ножнах, богато украшенных накладными чеканными пластинами из золота. Взгляд старшего брата был равнодушен и пуст. Смуглое осунувшееся лицо Палака, казалось, было разрисовано чёрными полосами, словно ритуальная маска знахаря, но, присмотревшись, Савмак понял, что это подсохшие царапины. В Пантикапее им так и не удалось поговорить с глазу на глаз, они перекинулись только мало значащими фразами, изображая на виду у придворных Перисада радость долгожданной встречи. Впрочем, ни тот, ни другой и не высказывали страстного желания остаться наедине — прошлое легло между ними густой чёрной тенью.
Но теперь пришла пора объясниться — обстоятельства обязывали. От этого зависело многое, и окружавшие их старейшины, военачальники и номархи с некоторой тревогой ждали первых слов, которые должен был произнести Савмак, ибо он был не просто гостем, а официальным представителем дружественного государства и, в то же время, младшим братом теперь уже царя Палака.
Савмак медленно склонил голову перед Палаком и сказал:
— Я приветствую тебя, царь царей скифов. Прими мои соболезнования… Горечь утраты слишком велика, чтобы её можно было передать обычными словами, но, клянусь хранительницей царского очага Великой Табити, скорбь моя беспредельна, как степь в заоблачной выси, куда теперь направил стопы наш великий и мудрый отец.
Среди знати послышались одобрительные шепотки — Савмак сказал именно то, что от него и ждали.
Палак впился взглядом в закаменевшее лицо брата, словно пытаясь найти нечто скрытое и недосказанное. Но скорбные складки губ и густые нахмуренные брови ясно доказывали правдивость слов Савмака. Коротко выдохнув сквозь плотно сжатые уста, новый царь скифов подал знак, и старший энарей поднёс наследнику боспорского престола керамическую чашу с лощёными боками; на ней белой краской были нарисованы Апи и Папай. Юноша с поклоном принял чашу и отпил ровно половину налитого в неё вина. До дна этот ритуальный сосуд осушил уже сам Палак. Братья обнялись. И тут же их обступили остальные сородичи, торопясь поприветствовать Савмака по скифскому обычаю — потёршись носами, что означало братский поцелуй. Но вот после некоторого оживления снова наступила тишина.
Два энарея, взявшись за кованые кольца, отворили двустворчатую дверь. Савмак и Палак плечом к плечу вошли в парадный зал и, скорбно склоня головы, стали у застеленной персидским ковром скамьи, где лежал царь Скилур. Его лицо, покрытое тонким слоем подкрашенного воска, казалось живым, будто повелитель скифов лёг подремать после сытного обеда, но тонкие золотые пластинки с чеканным изображением Священного Оленя, прикрывающие сомкнутые веки, указывали на то, что этот сон — последний, вечный. На царе был длиннополый кафтан, богато расшитый золотыми штампованными бляшками в виде звёздочек, пчёл, сердечек, львиных голов. Седые волосы прикрывал боевой царский шлем, начищенный до зеркального блеска. По бокам погребального ложа, у ног, стояли скамейки пониже. На одной из них, справа, лежало оружие, которое должны были положить в гробницу: лук, горит со стрелами, дротики, меч и нагайка с резной деревянной рукоятью. Скамейка по левую руку была сплошь уставлена снедью и кувшинами с вином: царь царей Скилур не должен ни в чём испытывать недостатка на длинном пути к прародителю Таргитаю.
Савмак быстрым пытливым взглядом окинул парадный зал. В нём мало что изменилось: тот же старый дедовский очаг в окружении резных стояков, ковры на полу, оружие, развешанное по стенам. Разве что он показался ниже и, как ни странно, роднёй, чем во времена детства. У очага-алтаря полукругом стояли жрецы в чёрных мантиях с капюшонами, скрывающими лица; монотонно покачиваясь взад-вперёд, они тихо напевали слова древних заупокойных молитв. Ароматный дым тугими клубами спешил протолкнуться сквозь узкое вытяжное отверстие и седыми прядями растекался по недавно подновлённой росписи потолка. Пахло дорогими заморскими благовониями и чебрецом.
Жрец-энарей, верховный хранитель священного царского очага, чьё толстощёкое лицо представляло сплошную рану, молча вручил Савмаку стрелу с новым наконечником, предварительно макнув её в чашу с вином. С совершенно бесстрастным лицом юноша медленно проткнул стрелой левую руку и, сломав древко пополам, вернул обагрённые кровью обломки женоподобному священнослужителю. Затем он достал нож и под одобрительные восклицания скифской знати надрезал мочки своих ушей. Кто-то из жрецов поторопился подставить под капающую на пол кровь золотой ритон с вином, который затем передал верховному хранителю царского очага. Энарей бросил в тлеющие угли половинки стрелы, плеснул туда же немного вина и торжественно вручил ритуальный сосуд Савмаку. Отпив глоток, юноша пустил ритон по кругу. Когда церемония жертвоприношения усопшему закончилась, все, пятясь, покинули парадный зал…
— Отец знал, что делает, — заплетающимся языком твердил Зальмоксис. — Когда он получил царский скипетр и власть над Таврикой, мы были нищие и голодные. Налей… — на дворе стояла глубокая ночь, и он был пьян как самый последний кочевник-конокрад. — Тебя ещё не было, а я помню толпы увечных и сирых, изгнанных сарматами с берегов Данаприса
[292]. Это сейчас аланы
[293], сираки
[294] и аорсы
[295] поумерили свой пыл, а тогда… Отец построил Хабеи
[296], Палакий
[297], укрепил Неаполис, захватил Ольвию, заставил платить форос Боспор и Херсонес. Помню, уже с шестнадцати лет я сутками не слезал с коня. Под Напитом мы дрались с роксоланами, — да, да, роксоланами, нынешними нашим союзниками! — от зари до зари. Подо мною убили четырёх коней, трава была скользкая от крови, нельзя было на ногах устоять. В свалке разили и своих и чужих. А как узнаешь? Спросить? Нету времени, да и глотки от крика только сипели. Я столько скальпов снял, что можно было из них шатёр сшить. Одно жаль, — Зальмоксис сокрушённо покачал головой, — царь Гатал, отец Тасия, от меня ушёл. Я уже было достал его, заарканил, но мой жеребец споткнулся — проклятая скотина! — и мне пришлось мордой землю пахать. Эх! Плесни ещё…