— Милая Люба! Юная госпожа моя!.. — нашёл наконец слова Густав. — Ты сделаешь меня на всю жизнь счастливым, если согласишься поехать со мной на север — сначала в Ригу, а потом далее — в родительский дом...
Любаша, конечно, понимала, о чём идёт речь. Она и сама не раз думала об этом, хотя с течением времени всё меньше верила она в возможность такой встречи и думы её были более мечтаниями юной девицы о счастье с этим человеком... которого ей показала судьба и тут же как будто отняла навек, хотя с течением дней она всё менее верила, что Густав вообще был в её жизни, а не приснился прошлой осенью... она пыталась представить себе, нарисовать в грёзах новую встречу, такую, как сегодня, и дальнейшую жизнь нарисовать с этим человеком, захватившим её сердце, или с таким, как он... возможна ли такая жизнь? Поскольку любила она сильно, верила Люба, что и встреча такая не за горами, и считала, что возможна такая жизнь — с любимым, единственным, настоящим, который для тебя есть свет и смысл. Однако в ту минуту, когда надо было принять решение и дать любимому ясный ответ, вдруг растерянность охватила её, не сомнения, нет, а растерянность, так как подумала она о родителях своих, которые уже совсем старики и им нелегко будет без неё, молодой хозяйки в имении, и о братике подумала, о Винцусе, который ещё совсем молодой и нелегко ему будет без неё, старшей заботливой сестрицы. И Любаша в нерешительности молчала.
Видя, что девушка молчит, и принимая во внимание чуть более опытного, чем она, человека причины её молчания, ибо не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, — сколь важное решение должна она принять, сколь много всего обдумать, сколь много обстоятельств учесть и сколь со многими грядущими изменениями в своей жизни свыкнуться, — капитан Оберг поспешил сказать, что не торопит её с ответом. Он бы, пожалуй, удивился сильно, может, даже поразился легкомыслию своей возлюбленной, если бы услышал утвердительный ответ тотчас. Но она совсем не похожа на легкомысленное дитя... Нет-нет, он всё понимает.
— Вот луна сегодня — идеально круглое блюдце, — сказал он, кивнув на показавшееся за лесом ночное светило. — А завтра уже будет на ущербе. И завтра же, когда ущербная луна явит миру лик свой, я буду на этом же месте с лошадьми. Пусть будет ущерб сей — как время отсчёта. К новой луне нам надо быть в Риге...
В нерешительности Любаша пребывала недолго. Известно: для девушки на выданье семья — всего полмира, а суженый — весь мир. Без неё, конечно, родным трудненько придётся, но, поплакав да повздыхав, они привыкнут. А ей без милого — как без воздуха — погибель. И она поняла это так отчётливо, что стало ей одновременно и страшно, и легко. Страшно потому, что только представила: могла бы не встретить она своего Густава в этой жизни, могла бы и годы смотреть в окошко, сидя на постылом сундуке с приданым, перебирать равнодушным взором женихов — без искры, без трепета сердечного, без тепла в душе и голосе. А легко потому, что всё так удачно для неё сложилось (пусть и война, пусть и беда, и смерть, и огонь, и кругом разруха), что встретила Люба его — и вовремя встретила — в тот самый миг, когда для него зацвела...
Поэтому, ночку у себя в светёлке проплакав, всё утро прогрустив, а днём с домом и жизнью своей прежней попрощавшись, Николаю Чудотворцу, старинному образу верному, намоленному, помолившись, вечером написала Любаша родителям письмо про любовь свою и про погибель без любимого, положила письмо под подушку, чтоб не сразу нашли, и с приходом сумерек, с явлением из-за леса ущербной луны была она уже вблизи условленного места, грустная она к любимому по тропиночке шла — сама как ущербная луна...
Но мигом прошла её грусть, когда увидела любимого своего Густава; лучик света как будто мелькнул во тьме: вышел он ей навстречу из тени ветлы и вёл за собой под уздцы двух лошадей. Сильными руками Оберг подхватил её. Ах, как горячи были его губы! И от голоса его, от шёпота как вскружилась голова!.. В седло он её подсадил, жарким плащом покрыл, счастливо засмеялся. И спустя минуту рысью скрылись они в ночи...
Рассветная роса в листьях вереска... не ты ли это?
Только вчера мы расстались с ними — с Любашей и Густавом, с влюблёнными, украсившими чувством высоким этот мир и наше скромное творение, плетение словес в мысли и речи, — но скучали по ним очень и решили сегодня опять на них взглянуть, ведь, сотворяя роман сей, только мы и вольны обращать взор свой туда, куда душе угодно, и гулять там, где сердцу приятно. И увидели их уже не на конях, бегущих по ночному полю рысью, а в походном военном шатре, рано утром, — ещё солнце не взошло, — увидели их на широком супружеском ложе...
Это был явно не капитанский шатёр, так как капитаны обычно довольствуются простыми парусиновыми палатками, и не майорский шатёр, и даже не полковничий. Возможно, в нём укрывался от непогод шведский генерал, и принимал в нём реляции адъютантов, и строил планы походов и битв. Или это был вообще не шведский шатёр. Может, в одном из рейдов его отбили у русских, или за ненадобностью, поскольку был он уже весьма ветхий, бросил его сам русский царь. Хотя состояние шатра оставляло желать лучшего, был это очень дорогой восточный шатёр — просторный, из парчи, шитый шёлковой нитью. В таком шатре не было бы холодно и студёной зимой. Кроме широкой, но походной кровати, помещались в шатре и стол, сейчас заваленный картами, рисованными от руки планами и уставленный огарками свечей, несколько табуретов и сундуков. Пол был устлан цветистыми коврами, а кругом навалено оружие и имущество, необходимое в походе, — перемётные сумы, сёдла, попоны, упряжь, ремни, плащи...
Теперь надо нам здесь заметить, что шатёр этот, занимавший целую телегу в обозе, Густав наш поставил впервые — ради Любы его поставил, — как бы в него оправил, с любовью и преклонением, свой счастливо обретённый сияющий перл. Люба в этом шатре была принцесса... И сейчас, лёжа подле Любы на локте, любовался он своей ненаглядной в бледном утреннем свете, едва просачивающемся сквозь парчу и через прорехи в пологе, минута за минутой неотрывно смотрел он на чудный ангельский лик её, на ресницы, временами вздрагивающие от каких-то снов, — о, пусть он ей приснится, муж, которого она любит давно и которого она ждала, даже не зная, жив ли он, — и прислушивался к тишайшему дыханию её. И думал Густав о том, что вот так, ничего не меняя, он мог бы лежать теперь целую вечность, ибо достиг в этой жизни всего, чего мог достигнуть, о чём мечтал, и поднялся так высоко, что выше уже подниматься было некуда, разве что на облако к Создателю, — он стал достойным любви этого юного божества, этого истинного воплощения совершенства, внимавшего словам его и принявшего слова его «жена моя»... Что ещё нужно маленькому человеку в этом огромном мире?
И жалел добрый Густав, что не в Риге они сейчас, что не в рижской холостяцкой комнате его почивает сейчас эта нежная нимфа, не то позвал бы он тихонько из соседнего дома одну знакомую золотошвейку, чтобы вышила рукодельница-мастерица золотой нитью по белому шёлку чудный портрет, запечатлела любимую его в золоте навеки...
Капитан Оберг как раз обдумывал эту мысль, явившуюся неожиданно и согревшую его мимолётным воспоминанием о рижском уютном доме, как услышал некое движение при входе в шатёр, а потом — тихий голос; это звал его часовой.