Да, отвечу я, пора подводить итог. Я рассказал вам все, что мог, обо всех участниках этой истории. Я проник в их разум, я разложил их мотивацию по полочкам, я попытался склеить из разрозненного человеческого пазла цельную картину. Я не уверен, что у меня получилось хорошо, потому что у меня нет читателя – я рассказываю историю пустоте, которая запомнит ее и будет понемногу вкладывать в вас, штурмующих бесконечность. И вы будете спускаться вниз, обремененные частью моего знания.
Я хочу, чтобы вы понимали Джорджа Герберта Ли Мэллори.
Чтобы вы понимали Эндрю Комина Ирвина по прозвищу Сэнди.
Сэра Эдмунда Персиваля Хиллари и его верного товарища Тенцинга Норгея.
Наконец, чтобы вы понимали Джона Келли, имя которого услышали впервые и вряд ли услышите еще когда-нибудь, если, конечно, не поленитесь найти в национальных архивах список людей, получавших пермит на штурм высочайшей вершины мира.
В этой истории осталась всего одна дыра. Одна недосказанность, одна неясность. Джордж Мэллори оставил фотографию в металлической рамке на вершине горы, а Эдмунд Хиллари нашел основание рамки и втоптал его в снег. Но куда делась фотография? Где она, где Рут Тернер?
Я отвечу вам. Рут Тернер здесь, со мной, в великой пустоте на заснеженных склонах горы. Я знаю, где лежит фотография, и, будь я материален, я мог бы пойти туда и вернуть ее наверх. Доказать миру, что Джордж Мэллори был первым.
А он был первым, сволочь. Он был здесь, на вершине, раньше меня, Мориса Уилсона.
Глава 3. Первый
У Германа Буля был хотя бы первитин. Сейчас такое нельзя. Сейчас дибазол, фосфен, пантотенат кальция, метионин, панангин, оротат калия, рибоксин, диакарб, глицин, милдронат. И виагра. Хотя можно и без этого. В любом случае у меня не было ничего.
Стоп. У меня был адреналин. Мой собственный, выработанный организмом. Никакой химии. И его – хватало. Я шел наверх на каком-то нечеловеческом заряде, на невозможной порции энергии, выдираемой из организма. Я, подобно уроборосу, пожирал сам себя, и мне достаточно было собственного тела, чтобы существовать.
Но все-таки у тела есть границы. Сугубо технические. Никакой адреналин не способен сдвинуть с места, к примеру, мертвеца. Я не был мертв, но степень моей усталости можно было приравнять к смерти. Особенно много сил отняла одна расщелина. Современные альпинисты проходят такие в считанные минуты, перебросив лестницу, – но у меня лестницы не было, и я сумел каким-то чудом перебраться на другую сторону по узкой кромке на перекрывающем расщелину утесе, вбив примерно посередине пути крюк и повиснув на нем всем телом, перебрасывая себя на другую сторону. Я знал, что останавливаться нельзя, и шел дальше – докуда хватило сил.
Сейчас я знаю, что хватило их до чудовищной высоты. Ни один эксперт не допустил бы даже возможности того, что я поднимусь хотя бы до 7500. Но я поднялся на тысячу метров выше. Это была одна из многочисленных моих ошибок, связанных с полным непониманием гор. Мне нужно было остановиться до восьми тысяч, инстинктивно почувствовав высоту, после которой самостоятельное дыхание представляется практически невозможным. Тогда бы последний километр я преодолел значительно быстрее и даже, вполне вероятно, остался бы жив. Но я не знал об отсутствии кислорода наверху. Я чувствовал усталость, я чувствовал, что мне катастрофически не хватает дыхания, я шел минуту и отдыхал десять – но я шел.
За 350 метров до вершины – теперь я знаю эти расстояния – я разбил палатку. Довольно криво, но на удивление крепко. Как оказалось, после моей смерти, даже сдвинутая в сторону порывами ветра, она простояла как минимум сорок лет. Обессиленный, я заставил себя чуть-чуть поесть и уснул.
У меня не было будильника, но он был не особенно нужен – мой сон был болезненным, чутким, скорее набором полудрем, чем полноценным царством Морфея. Я видел странные, страшные, давящие картины, какие потом невозможно никоим образом описать, невозможно запомнить – но при этом остается ощущение мерзости, страха, тебя передергивает от отвращения и ужаса, хотя ты не можешь вспомнить источника этого раздражения. Просыпаясь, я смотрел на часы и мучительно ждал рассвета. Мне было по-настоящему плохо – я не был уверен, что физически смогу подняться и пойти наверх. Уже тогда я знал, что до вершины недалеко, что палатку сворачивать не придется. Я полагал, что доберусь, а потом быстро, за считанные часы, спущусь вниз и доберусь до базового лагеря уже к обеду. О, как я заблуждался.
Я хорошо запомнил один из своих кошмаров – только один из тысячи, но его было достаточно для того, чтобы сломать кого угодно. В этом кошмаре гора представлялась мне живым существом – не вялым каменным гигантом, а именно что подвижным теплокровным созданием, которое стояло передо мной, и его многочисленные глаза буравили меня, точно сверла. Гора говорила со мной, но я не понимал ни слова, хотя был уверен в том, что язык – мой родной, английский. С каждым непонятым мною предложением гора все больше раздражалась, и вот она уже по-настоящему зла и нависает надо мной, крошечным, грозя, кажется, раздавить меня в лепешку. Но мне не было страшно. Я – со своей стороны – находился в том самом окопе у Пашендейла, повсюду вокруг меня лежали тела моих товарищей, а я с трудом удерживал вырывающийся из рук пулемет, напропалую строча по наступающим фигурам немцев. Немцы были частью горы, ее воинами, они вырастали из ее невероятных корней и наступали, наступали, а пулеметная лента все не кончалась, и я кричал от страсти, от желания убивать, и косил их подобно нарисованной смерти из дешевого бульварного романа.
При этом гора каким-то образом одновременно была огромной и равной мне, то есть она воспринималась как нечто нависающее над войсками противника и в то же время как командир, прячущийся за спинами солдат. Потом мой пулемет заело, и я бросился вперед, на штурм, размахивая пистолетом. Но когда я стал нажимать на курок – раз за разом, – пистолет внезапно обратился в ледоруб, и я понял, что вишу над пропастью, держась за его шероховатую рукоять.
Потом я услышал голоса – они звали меня. Я с трудом обернулся и понял, что подо мной, на узкой кромке, под ледяным ветром стоят люди, которых я когда-то знал и любил. Марк Уилсон, мой отец, моя мать Сара, мои братья – они стояли, и каждый новый порыв ветра на сантиметр, на долю сантиметра приближал их к краю. Я должен был им помочь и не мог, потому что я сражался не за, а против, я умел убивать, а не спасать. Потом их стало больше: появилась моя первая жена Беатрис, которую я не видел уже много лет – мы развелись в 1926-м в Новой Зеландии, – а за ней в скалу вцепилась моя вторая жена, Руби, и ей я тоже никак не мог помочь, не отпустив ледоруб, который снова обрел пулеметное обличие, только ствол его был вморожен в лед.
Во мне боролись два Мориса Уилсона – один должен был жать на гашетку и продираться наверх, другой должен был сдаться, спуститься и помочь родным выбраться из ледяного ада. И я уже чувствовал, что сон вот-вот прервется, как это всегда бывает с сюжетными снами, и я никогда не узнаю, какой выбор был правильным. И он прервался, но в последний момент перед болезненным пробуждением я разжал пальцы, отпуская рукоять-гашетку, срываясь вниз – и когда посмотрел на тех, к кому стремился, увидел лишь раззявленные рты и вывернутые пулями челюсти убитых мной немецких солдат.