– Но он мог делать эту брошь для Самариной?
Мастер пожал плечами, будто нарочно изводя меня:
– Самарины были небогаты… это мягко сказано. Но если исходить из того, что брошь делали в сороковые, когда госпожа Самарина была ребенком, то… вполне может статься. Масловы, ее родители, были людьми состоятельными, насколько я знаю.
Я все же присела в кресло, потому что была в таком смятении, что чувствовала, как подкашиваются ноги.
– Не желаете ли воды, nuori neiti? – осведомился господин Лайне.
Но я даже не услышала его, а вместо этого спросила порывисто:
– Быть может, вы знаете хотя бы, была ли у Самариной дочь?
– Была, – без заминки ответил он, – я не знаю, что с нею теперь, но совершенно точно была. После кончины матери малышку, насколько я знаю, забрали какие-то люди, вроде как родственники, и вроде как они ее облагодетельствовали, потому как иначе девочку ждал сиротский приют, но…
– Но? – поторопила я, едва дыша.
– Отец мне рассказывал, что там не все чисто, – Лайне хитро прищурился. – Родственники эти – седьмая вода на киселе и сами крайне бедны. Куда им еще чужого ребенка? Не по доброте же душевной забрали? Ведь дом у Самариной – всем соседям на зависть. Один парк чего стоит! А тут еще по округе слух прошел, что Самарина перед смертью прокляла новых хозяев – вот, вероятно, и решили те родственники, что усадьба скоро вновь опустеет и вернется к наследнице Самариной и ее опекунам.
Конец истории я слушала настороженно, и доверие мое к господину Лайне начинало таять: снова ведьмы и какие-то проклятия. Больше похоже на то, что этот Лайне обыкновенный сплетник.
– А проклятие не сработало, получается? – уточнила я скептически.
– Получается, – пожал плечами ювелир, нахмурился и сам вернулся к первоначальной теме: – так что дочь у Самариной определенно была. Родственники те –люди неместные и увезли девочку куда-то далеко. Увезли бы и мальчика, да тот умер.
Я несколько оживилась:
– То есть, сын у Самариной все же был?
– А как же?! Да только болел все время, последние годы так и вовсе не вставал уже. И болезнь новомодная… не отдышка, а как-то по-другому…
– Астма? – машинально спросила я.
– Да-да, астма. Отец рассказывал, что мальчишка на руках у доктора нашего уездного умер. Доктор бы вам про Самариных больше рассказал, да он с семьею уехал из наших мест давно.
– Да, я знаю… – ответила я с досадой.
Все упиралось в доктора Миллера! Наверняка он и о Самариной мог многое рассказать, и о ее дочери. У меня все более зрела сумасшедшая мысль поехать в Томскую губернию, где жил сейчас доктор, и обо всем расспросить – но как осуществить задумку, я пока не представляла. Я не настолько вольна в поступках, к сожалению.
Разве что Андрей знает что-то от отца… Вдруг в тот вечер на веранде он рассказал нам не все? Ведь умолчал же о дочери Самариной почему-то! Мне вспомнилось наша первая с Андреем встреча, как он смотрел на меня – внимательно и с интересом. Мне казалось, что я нравлюсь ему – поэтому. Но что, если не все так просто, и он что-то знал обо мне еще до встречи? Маловероятно, но, право, я была уже готова поверить во все…
* * *
Считая дни до приезда Платона Алексеевича, я ломала голову над тем, кто еще мог быть лично знаком с помещицей Самариной. В доме вся прислуга была заменена с тех пор полностью да не по одному разу, и, насколько я могла судить, о Самариной сохранилось больше легенд, чем фактов. Как-никак она умерла почти двадцать лет назад. Я до рези в глазах вглядывалась в портрет этой женщины, пытаясь найти сходство с собою, пробовала найти другие ее изображения – все безуспешно. Должно быть, еще мать Натали уничтожила из страха последние упоминания о ней.
На следующий день после посещения ювелира я поехала в церковь, надеясь, что хотя бы местный проповедник помнит Самарину, но мне снова не повезло: священник оказался совсем молодым, едва окончившим семинарию, и даже Эйвазовых знал еще плохо, не говоря уже о бывших хозяевах усадьбы. Однако он изо всех сил трогательно пытался мне помочь. Речь этого молодого отца была необыкновенно спокойной, убаюкивающей, а взгляд настолько ясным и чистым, будто этому человеку давно все было понятно и обо мне, и о нем самом, и обо всем этом суетном мире. Даже мне вдруг стало казаться, что неразрешимых проблем и впрямь не бывает, и – взялись откуда-то силы.
Немудрено, что именно в тот день, в той церкви, меня посетили мысли, которые чуть позже и привели меня к решению моих загадок. Ведь все действительно очень просто – главное, понять, что послужило толчком для всей истории.
Разумеется, не одна только беседа со святым отцом помогла мне: священник отвел меня в подвальное помещение храма, где находился архив с рукописями столь древними, что и представить сложно – почти что ровесниками этого храма и города. Но меня интересовали гораздо более молодые записи: двадцатилетней давности.
Просидев над толстыми неподъемными приходскими книгами не меньше трех часов – в подвальной прохладе, в полной тишине и словно бы изолированная от всего мира – я оторвала взгляд от строчек на церковно-славянском и произнесла хриплым после долгого молчания голосом:
– Этого не может быть…
Сердце снова забилось часто-часто – я почувствовала, как близка к разгадке. Вот только, уверена, не было сейчас в моих глазах ни хищного блеска, ни радости от решения сложной головоломки. Потому что, когда решение это касается тебя напрямую, начинаешь думать, стоило ли вообще что-то искать. Не лучше ли жить в счастливом неведении? О радости, какой бы то ни было, говорить не приходится.
По сути, и головоломка еще не была решена – мне предстояло увязать все факты воедино, поговорить с некоторыми людьми и тогда, быть может, я буду готова поделиться своими открытиями хоть с кем-то. В одном я была сейчас уверена: во-первых, некоторые безумные версии не такие уж и безумные, а во-вторых – мама говорила правду. У меня действительно есть дядюшка. Тото.
Глава двадцать шестая
Платон Алексеевич прибыл в Псков два дня спустя. О приезде он известил меня телеграммой, но обитателей усадьбы я не посчитала нужным ставить в известность, что писала графу Шувалову. Хотя и большой тайны из этого не делала. В назначенное время я сидела в двуколке с нанятым извозчиком и, не отрываясь, смотрела на двери нужного вагона.
Когда Платон Алексеевич, наконец, показался в дверях, я едва совладала с собой, чтобы не встать порывисто и не броситься тотчас к нему. Разумеется, я все равно подойду, но прежде хотела унять бешено стучащее сердце.
Он был все таким же, каким я видела его в последний раз. Удивительно, я знала Платона Алексеевича девять лет, и за эти годы он не менялся совершенно: седые до белизны волосы, заостренные строгие черты; самым ярким пятном на его всегда лишенном эмоций лице были глаза – густо-синего цвета, молодые. Но глаза эти, тем не менее, никогда не выражали его мыслей – улыбались губы, хмурились брови, но глаза все время оставались беспристрастными. Попечитель мой для его возраста был человеком очень подтянутым, высоким и сильным. Он не был, несмотря на хорошее телосложение, большим франтом, мог годами, невзирая на моду, носить один и тот же фасон сюртуков, и трость в его руке всегда одна и та же – лакированная, тяжелая, с массивной бронзовой ручкой – была неизменным его атрибутом.