Однажды, когда в кузнице никого не было, я сделал отчаянную попытку вернуть себе способность чувствовать. Закатал рукав, вынул из пламени раскаленную железяку – заготовку подковы – и прижал к левому предплечью. Я держал ее, пока кожа у меня не зашипела и не начала поджариваться; я стоял, зажмурившись и стиснув челюсти, чтобы не заорать.
У меня и сейчас на руке шрам в виде полуулыбки; я гляжу на него, и у меня, как ни странно, поднимается настроение. Но я должен быть осторожным. Лучше не показывать этот шрам окружающим. Слишком броская примета, которая мешает мне слиться с толпой.
Но тогда мой прием сработал. Я почувствовал боль. Она ворвалась в мое тело и пронизала его с такой силой, что у меня заломило в висках. Мне стало ясно: я все-таки существую – для того чтобы чувствовать боль, необходимо быть живым, быть собой. Эта мысль меня успокоила: она доказывала, что происходящее со мной реально.
Тем не менее я по-прежнему стремился доказать самому себе, что еще не спятил.
И однажды меня озарило. Что, если доказательство уже существует? Я сам и есть это доказательство, а время – мой свидетель.
И тогда я решился – в последний раз – предъявить это доказательство доктору Хатчинсону.
Лондон, 1891
Доктор Хатчинсон не понял, что это я. Вернее, просмотрев список пациентов, записавшихся на прием, он не опознал меня по имени и фамилии. Неудивительно: в прошлый раз меня звали Эдвардом Криббсом, а сейчас, впервые со времен своей юности, я представился настоящим именем. Правда, только именем, но не фамилией. Я снова стал Томом. Не гугенотом Хазардом и не заурядным Смитом, а Томом Винтерсом. От моей новой фамилии веяло зимой, и это казалось мне глубоко символичным.
Теплым летним днем, четвертого июня, я въехал в город на повозке, принадлежавшей (как, впрочем, и лошадь) моему мрачному боссу Джеремайе.
Лондонский дерматологический институт по изучению и лечению неинфекционных заболеваний кожи теперь именовался Лондонской дерматологической клиникой, но в остальном все осталось точно таким, каким запомнилось мне. Та же изысканная обстановка, те же три лестничных пролета. Даже кабинет доктора Хатчинсона, в общем, не изменился, хотя беспорядка стало чуть больше. Письменный стол завален бумагами и раскрытыми книгами, кожаное кресло распорото. Все вроде бы как было, только со следами недавнего урагана.
Подобно большинству людей, доктор Хатчинсон состарился гораздо быстрее окружающей обстановки. Его некогда изысканная борода истончилась, поседела, поредела. Белки глаз пожелтели, покрытые пигментными пятнами руки скрутил артрит. А глубокий бархатный голос теперь прерывался хриплыми судорожными вздохами. Короче, передо мной был обычный человек, над которым изрядно потрудилось время.
– Так-так, мистер Винтерс. Я что-то не нахожу вашей карты.
С тех пор как я вошел в кабинет, он ни разу на меня не поднял глаз. Взгляд его был прикован к заваленному бумагами столу.
– Когда я записывался на прием, я ничего о себе не сообщил.
Только теперь он на меня посмотрел. Отметил, как неопрятно я одет, какие чумазые у меня руки, и, видимо, изумился: в его кабинете плебеи появлялись нечасто.
Я откашлялся и сказал:
– Внизу я уже оставил плату за прием. Меня гложет любопытство: вы меня узнаете?
Он оторвал взгляд от стола. Наши глаза встретились.
– Во время нашей последней встречи я назвался Эдвардом Криббсом. Припоминаете? Вы еще посоветовали мне отправиться в психлечебницу.
Хрипы стали заметно громче. Поднявшись со своего кожаного кресла, он подошел ко мне. Остановившись дюймах в десяти от моего носа, потер старческие глаза.
– Нет, – прошептал он.
– Вы меня помните. Точно помните. Я же вижу. Это было тридцать один год назад.
Он начал задыхаться, словно карабкался в гору.
– Нет! Нет-нет-нет. Этого не может быть. Это иллюзия. Должно быть, вы Маскелин либо Кук.
(Иллюзионисты Маскелин и Кук выступали с парным номером, пользовавшимся в Лондоне огромной популярностью.)
– Уверяю вас, сэр, перед вами именно я.
– Я, должно быть, сошел с ума.
Ему было проще усомниться в здравии собственного рассудка, чем признать реальность моего существования! От этого поневоле впадешь в тоску.
– Вовсе нет, сэр, ваш разум в полном порядке. Состояние, о котором я вам рассказывал, позволяющее противостоять теченью лет, кажется божьим даром, но оно одновременно и проклятие, и это состояние абсолютно реально. Я реален. Моя жизнь реальна. Все это более чем реально.
– Так вы не призрак?
– Нет.
– И не порождение моего сознания?
– Нет.
Он дотронулся рукой до моего лица.
– Когда вы родились?
– Я родился третьего марта тысяча пятьсот восемьдесят первого года.
– Тысяча пятьсот восемьдесят первого года, – повторил он. Не переспросил, а именно повторил: дата казалась настолько невероятной, что ему надо было произнести ее вслух. – Тысяча пятьсот восемьдесят первый год. Тысяча пятьсот восемьдесят первый год. Во время Большого лондонского пожара вам было восемьдесят пять…
– Я хорошо его помню. Мне тогда искрами опалило кожу.
Он уставился на меня с выражением палеонтолога, обнаружившего яйцо динозавра, из которого вот-вот вылупится детеныш.
– Так-так-так. Это все меняет. Абсолютно все. Скажите, вы один такой? Вам случалось встречать кого-нибудь вроде вас?
– Да! – с готовностью ответил я. – Однажды, во время второго плавания с капитаном Куком, я встретил такого человека. Он был родом с тихоокеанских островов. Его звали Омаи. Он стал – вы не поверите – моим близким другом. А еще… Моя дочь, Мэрион. Я не видел ее с самого детства, но ее мать говорила мне, что девочка унаследовала от меня эту особенность. Она перестала взрослеть лет с одиннадцати.
Доктор Хатчинсон улыбнулся:
– Невероятная новость – уму непостижимо!
Я тоже улыбнулся; на меня снизошел душевный покой: какое счастье, когда тебя понимают.
Радость покинула меня тринадцать дней спустя, когда из Темзы выловили тело доктора Хатчинсона.
Лондон, настоящее время
Меня продолжала мучить мигрень.
Временами боль чуть отступала, но затем снова усиливалась, всегда сопровождаясь оживлением в памяти воспоминаний. Это была не столько головная боль, сколько боль памяти. Боль жизни.
Она не отпускала меня никогда, чем бы я ни занимался. Чего только я не перепробовал – глотал ибупрофен, литрами пил воду, отлеживался в полной темноте, принимал лавандовые ванны, массировал медленными круговыми движениями виски, задерживал дыхание, слушал игру на лютне и шум прибоя, медитировал. Я купил видеокурс йоги для успокоения нервов и раз сто подряд повторил за наставником мантру: «У меня все хорошо, я расслаблен», в результате чего стал пугаться собственного голоса. Я смотрел тупые телепередачи, отказался от кофеина, уменьшил яркость на ноутбуке – но боль так меня и не оставила.