Град остервенело колотит по крыше шатра. В жаровне угрюмо светятся угли.
Штабист пожимает плечами:
— Все твои приятели это уже подмахнули.
Он тычет пальцем в ряд подписей — Флага, Стефана и других командиров. Отчет заверен и офицерами ставки, и тем же Волом.
— Лука и те двое погибли не в этом бою, а раньше, — возражаю я. — Их захватили, они были зверски замучены.
— Я тебя не спрашиваю, что с ними сталось, — говорит штабист. — Я просто показываю, где тебе следует поставить свою закорючку.
Интересно, с чего это им вдруг понадобилась моя подпись? Я человек маленький. Кого вообще может волновать мое мнение?
— Было распоряжение. Все должны подписаться. Давай, не тяни.
Не будь тут так дико холодно, не будь я так дико вымотан, может, мы и пришли бы к согласию. Нарик та? Что теперь это изменит? Но манера, в какой добивался своего штабной хлыщ, заставила меня взбрыкнуть.
Я принимаюсь возбужденно рассказывать, как был захвачен молодой Дерд и как Агафокл настоял на немедленной отправке пленника в ставку. Мой друг Лука и летописец Коста добровольно присоединились к конвою, который убыл в ничто.
— Их выследили, поймали, а после замучили. Вот что случилось на деле.
— Так ты не подпишешь, линейный?
— Нет.
Хлыщ смотрит на меня с интересом, затем уходит и возвращается с другим командиром. Рангом повыше. А заодно и с писцом.
Новый офицер держится полюбезнее. Приносят вино, хлеб и соль. Мы беседуем на отвлеченные темы, находим общих знакомых. Кажется, этот малый неплохо знал Илию: он в высшей степени одобрительно о нем отзывается и выражает мне соболезнование в связи с его безвременной смертью.
— Послушай, — говорит он. — Мы с тобой, конечно, знаем, что приключилось с твоим другом Лукой. Я тоже считаю, что столь зверски расправившиеся с ним дикари заслуживают, чтобы их распяли.
— Ну так и надо этого добиваться. Где бы они ни скрывались, я берусь их найти.
Старший офицер, однако, утверждает, что прежде всего следует думать о родственниках погибших.
— Скажи, что за радость доставит такая правда матери или сестре твоего друга? Облегчит ли она их горе? Или, напротив, усугубит? Подумай, каким он будет им вспоминаться.
— Таким, каким был, — отвечаю я.
— Нет, тут ты в корне не прав. Каждый раз с мыслью о нем они волей-неволей станут себе представлять оскверненные, изуродованные останки. Ты этого хочешь, а?
Он подталкивает ко мне пергамент.
— Твой друг был героем, линейный. И пусть близкие помнят его таким.
Тут я не выдерживаю. Отталкиваю стул и встаю.
— Сядь! — командует большой чин.
Я стою.
— А ну опусти свою задницу на стул!
Я выполняю приказ.
Но пергамента не подпишу, пусть хоть треснут.
У входа караулят два гирканских копейщика. Они-то и сопровождают меня в складскую палатку, где оставляют одного. Я жду невесть чего, не имея возможности ни с кем перемолвиться словом, но мне видно в щелку, что к старшему офицеру вызывают Меченого и Кулака. По окончании разговора оба топают не обратно, а в лагерь. Время между тем уже позднее. Буран вроде бы унимается, зато на смену ему приходит гиперборейская стужа.
На рассвете меня снова приводят в тот же шатер к тому же большому чину.
— Так вот, — заявляет он мне, — вся эта история засекречена.
Офицер смотрит мне в глаза со значением, словно подчеркивая тем самым мою принадлежность к кругу особо доверенных лиц.
— Командование считает жизненно важным, чтобы никакие сведения об этом отвратительном злодеянии не распространились в армейской среде.
— Но почему?
— Двенадцать сотен бактрийцев с согдийцами вчера сдались в плен. Александр хочет принять их на службу, включить в состав нашей армии. Надо понимать, что за этими сотнями к нам потянутся тысячи. Но если солдаты прознают о дикой расправе, учиненной этими варварами, то…
До меня вдруг доходит.
— Речь идет о мире, — поясняет отечески командир. — О возможности наконец-то закончить эту долбаную кампанию.
А как же хвастливое, издевательское послание, какое бактрийцы отправили нашему государю? Слух ведь о нем неминуемо пройдет по войскам.
— Оно было сожжено сразу же по прочтении. О его содержании известно лишь царским приближенным и тем, кто участвовал в опознании вещей конвоиров.
На боковом столике стоит дымящаяся миска разваренной чечевицы с курятиной. А также вино и ячменная брага. Командир спрашивает, не хочу ли я перекусить.
Я отвечаю, что не голоден.
— Чего ради ты упрямишься, парень? Почему бы, во имя Зевса, тебе тут не подписаться?
Я знаю, что попер в дурь. Что может изменить одна вшивая закорючка?
— Послушай, сынок. Приказ исходит напрямую от Александра. Ты что, не доверяешь нашему государю?
Государю я доверяю.
Но пергамента не подпишу.
— Неужто ты не понимаешь, как все это важно, сколько человеческих жизней будет сохранено? Если мы заключим мир еще этой зимой, можно считать, что весенняя кампания у нас в кармане.
Я все понимаю.
— Может быть, ты вообразил, будто армия позволит какому-то свинорылому недоумку помешать ей покончить с этой войной?
— Ты, кажется, угрожаешь мне, командир?
— Нет, парень, это я тебя уговариваю.
45
Утро пока еще в самом начале. Меня вновь отводят мерзнуть в складскую палатку.
Мне, в принципе, ясно, что тревожит командование. Ясны и пути устранения этой тревоги. Домой, в Македонию, будет отправлено ложное сообщение, которое соотечественники безоговорочно примут на веру. Примерно то же огласят в приказе перед войсками, и с этого момента уже никто из свидетелей, подписавших отчет, не сможет объявить его лживым. Бактрийцы с согдийцами будут зачислены в корпус и призовут собратьев и родичей последовать их примеру. Наверное, стратегически это оправданно. Возможно, будь я стратегом, подобный ход пришелся бы мне по душе.
Но я этого не подпишу.
Один из приставленных ко мне стражей — мой давний знакомец. Звать его Полемон, родом он из Аркадии. Хороший парень, я помню его еще по строительству Кандагара.
Полемон приносит мне тайком немного похлебки и полкувшина вина.
— В чем, вообще, проблема? — спрашивает этот малый. — Чего ради ты так упираешься?