– Куда подальше, – повторил он печально.
– Перестань! – попросила Стелла.
Отныне я стану внимательно слушать рассказ дяди Джулиана – всегда. И я несу ему ореховой карамели – это очень, очень хорошо.
– А я-то загрустил, – продолжал Джим Донелл, – негоже поселку терять одно из лучших семейств. Очень печально. – Он резко повернулся, поскольку на пороге появился новый посетитель; я смотрела на свои руки на коленях, на дверь не оглядывалась, но Джим Донелл сказал: «Привет, Джо», и я поняла, что это плотник Данхем.
– Джо, ты только вообрази! Весь поселок твердит, что Блеквуды уезжают, а вот мисс Мари Кларисса Блеквуд говорит – ничего подобного.
Все замолчали. Данхем, должно быть, нахмурился и переводил взгляд с Джима на Стеллу и на меня, пытаясь уразуметь смысл каждого слова.
– Правда, что ли? – произнес он наконец.
– Слушайте, вы, оба, – начала было Стелла, но Джим Донелл перебил ее; он говорил, сидя ко мне спиной и вытянув длинные ноги – не обойти, не выбраться:
– Я только сегодня объяснял людям, как плохо, когда нас покидают старожилы. Хотя, по правде сказать, большинство Блеквудов нас уже покинули. – Он засмеялся и хлопнул ладонью по стойке. – Покинули, – повторил он. Ложечка в его чашке уже не кружилась, а он все говорил. – Поселок теряет свое лицо, когда уезжают старожилы. А кой-кому может показаться, будто их вытурили, – медленно произнес он.
– Верно, – сказал Данхем и засмеялся.
– Подумают, вытурили с распрекрасных земель с оградками, и тропинками, и роскошной жизнью. – Он никогда не останавливался, пока не уставал. Вознамерившись что-то сказать, он повторял это снова и снова, обсасывал и так и сяк; у него, очевидно, было не так уж много задумок, и каждую приходилось выжимать до последней капли. Кроме того, собственные мысли с каждым повтором веселили его все пуще, теперь завелся – не остановишь, пока не заметит, что оказался без слушателей. Для себя я решила: никогда ни о чем не думай больше одного раза, – и спокойно сложила руки на коленях. «Я живу на Луне, – сказала я себе, – живу в домике на Луне совсем одна».
– Что ж, – продолжал Джим Донелл, от которого к тому же шел дурной запах, – буду всем рассказывать, что прежде знавал Блеквудов. Лично мне они ничего такого не сделали, лично со мной они были крайне вежливы. Правда, к обеду меня не приглашали, чего не было, того не было, – засмеялся он.
– Уймись, – сказала Стелла резко. – На ком другом язык-то точи.
– На ком это я язык точу? Я что, по-твоему, к ним на обед напрашивался? Я что, сбрендил?
– И мне есть что рассказать, – вступил Данхем. – Чинил раз у Блеквудов крыльцо, а мне так и не заплатили. – Он говорил правду. Констанция тогда послала меня сказать, что по плотницкой расценке ему не заплатит: криво прибить сырую доску – дело нехитрое; его же просили, чтоб ступенька получилась как новенькая. Я вышла и сказала, что мы платить не будем; он ухмыльнулся, сплюнул, поднял молоток, вовсе отодрал доску и, отшвырнув ее, сказал: «Чините сами». Потом залез в свой грузовичок и укатил.
– Так и не заплатили, – повторил он.
– Бог с тобой, Джо, это просто недосмотр. Немедленно пойди к мисс Констанции Блеквуд, и она отвалит тебе все, что причитается. Но если тебя пригласят к обеду, Джо, будь тверд и откажись.
Данхем рассмеялся:
– Еще не хватало у них обедать. Только вот ступеньку я им чинил, и мне так и не заплатили.
– Странно, – сказал Джим Донелл. – Дом чинят, а сами уезжать собираются.
– Мари Кларисса, – Стелла подошла ко мне. – Иди-ка ты домой. Слезай со стула да иди домой. Пока ты здесь, покоя не жди.
– А вот это верно замечено, – подхватил Джим Донелл. Но под взглядом Стеллы он убрал ноги с прохода и дал мне пройти. – Так что, мисс Мари Кларисса, вы только покличьте! Мы все сбежимся и вмиг ваши вещички упакуем. По первому слову, Маркиска.
– А сестрице от меня передайте, – начал было Данхем, но я поспешила уйти; оказавшись на улице, услышала за собой громкий смех, смеялись все: и Джим Донелл, и Данхем, и Стелла.
У меня на Луне чудесный домик с камином и садиком (что может вырасти на Луне? Надо спросить Констанцию), и я обязательно буду обедать в саду на Луне. Всё на Луне ярких, непривычных цветов; пусть домик будет лазурным. Ноги мои в коричневых туфлях мерно двигались – левая, правая, левая, правая, – а сумки с продуктами тихонько покачивались в такт; у Стеллы я побывала, осталось только миновать магистрат; там в эту пору пусто, лишь какие-то людишки выписывают справки владельцам собак, да сдирают налог с проезжих водителей, да рассылают счета за воду, канализацию и мусоропровод, да штрафуют за костры и рыбную ловлю; людишки эти сидят глубоко во чреве магистрата и согласно скрипят перьями; их мне бояться нечего – разве что задумаю половить рыбу в запретное время. Я ловлю алых рыбок в лунных реках… И вдруг я заметила мальчишек Харрисов: они сидели во дворе перед домом и шумно ссорились с пятью соседскими мальчишками. Я заметила эту шайку, обогнув магистрат, и было еще не поздно повернуть и пойти другой дорогой – по шоссе до протоки, а там, за протокой, как раз наша тропинка, – но я и так задержалась, да и далекий это путь с такими тяжелыми сумками, к тому же неприятно идти вброд в маминых коричневых туфлях… «Я живу на Луне», – подумала я и прибавила шагу. Они увидели меня сразу. Чтоб вы сдохли, чтоб вы сгнили, чтоб валялись в корчах и истошно кричали, чтоб извивались и стонали у моих ног!
– Маркиса! – закричали они. – Маркиса, Маркиса! – и все как один облепили забор.
Их, верно, обучили родители – все эти Донеллы, Данхемы, Харрисы поганые; небось проводили им спевки, старательно учили, голоса ставили – иначе откуда бы такой слаженный хор?
Эй, Маркиса, – кличет Конни, – хочешь мармеладу?
Нет, – ответила Маркиса. – Ты подсыпешь яду!
Эй, Маркиса, – кличет Конни, – не пора ли спать
Где скелет гремит костями – там твоя кровать.
Я не понимаю их языка: на Луне мы говорим тихонько, будто журчим; мы поем при свете звезд и глядим сверху на мертвый, высохший мир; вот ползабора уже позади.
– Маркиса! Маркиса!
– А где старушка Конни? Обед стряпает?
– Хочешь мармеладу?
Удивительно: я спрятала душу глубоко-глубоко; шла вдоль забора и ровно и строго, нарочито неспешно переставляла ноги, а душа моя затаилась. Они глазели – я это чувствовала, даже слышала их голоса, даже видела их, а душа моя была глубоко. Чтоб вы все сдохли!
– Где скелет гремит костями – там твоя кровать!
– Маркиска!
Однажды, когда я проходила здесь, на крыльцо вышла мать Харрисов: ей, видно, любопытно стало – чего это детки разорались. Она стояла там, смотрела, слушала, и я остановилась против нее, поглядела прямо в пустые, выцветшие глаза; я знала – заговаривать нельзя, но знала, что не удержусь. «Неужели вы не можете их приструнить? – спросила я в тот день, надеясь, что не все еще умерло у нее в душе; может, и ей доводилось бегать по траве, разглядывать цветы, радоваться и любить. – Неужели вы не можете их приструнить?»