– Ну и скупердяй! – сказал Джеймс Хоган, несоразмерно высокий парень, по уши влюбленный в актрису Джоан Вудворд, которой он уже больше года писал безответные письма. – Сына увечат, а ему хоть бы хны!
– Не так уж он изувечен, – возразил Джаспер Тимсон, завзятый аккордеонист из соседней комнаты, который досаждал мне тем, что постоянно искал повод пообщаться с Джулианом с глазу на глаз. Однажды я застал их в нашей комнате: на кровати Джулиана они сидели рядышком, пили водку и так безудержно хохотали, что моя ревность чуть не спровоцировала драку. – Вполне можно прожить с девятью пальцами на ногах и девятью на руках.
– Дело не в том, можно прожить или нельзя. – Я был готов врезать Джасперу, если не перестанет нести безмозглую чушь. – Представь, как ему страшно. И больно.
– Он крепкий парень.
– Ты его совсем не знаешь.
– А вот и знаю.
– Не знаешь. Он не твой сосед.
– Я знаю, что такие парни искусственное дыхание делают взасос.
– Заткнись, Тимсон!
– Да пошел ты! Чего раскудахтался, словно заполошная женушка?
– Вы обратили внимание, что сначала они отрезали маленький палец, а потом большой? – спросил Джеймс. – Интересно, у него член длиннее большого пальца?
– Гораздо длиннее, – машинально сказал я, и все на меня вытаращились, удивленные моей осведомленностью в столь интимной сфере. – Мы ведь живем в одной комнате. – Я слегка покраснел. – И потом, член всегда больше пальца.
– У Питера меньше, – сообщил Джаспер, имея в виду своего соседа Питера Трефонтена, о чьем странно кривом инструменте Джулиан поведал в тот роковой вечер в баре «Палас». – А он все равно по комнате разгуливает голышом, словно есть чем гордиться.
Третья посылка пришла ровно через неделю после похищения и была еще страшнее – в коробке лежало правое ухо Джулиана. На обороте открытки фирмы Джона Хайнда (на фоне болотистого пейзажа Коннемары два рыжеволосых ребенка стоят по бокам ослика, груженного торфом) было написано:
Теперь он копия своего папаши.
Это последнее придупреждение.
Не будет денег, пришлем его башку.
Кумекайте, хороших выходных.
Вновь собрали пресс-конференцию, на сей раз в отеле «Шелбурн», но теперь, когда Джулиан лишился трех частей тела, прежнее сочувствие к Максу испарилось бесследно. Журналисты выражали мнение всей страны, считавшей, что для Макса деньги дороже родного сына; народ так взбаламутился, что в Ирландском банке открыли счет для пожертвований на выкуп ребенка. Уже набралась почти половина нужной суммы. Я очень надеялся, что сбором средств руководит не Чарльз.
– В последнее время я слышу много критики в свой адрес. – Макс, нарочно явившийся в галстуке под британский флаг, сидел прямо, будто штык проглотил. – Но скорее ад остынет, чем из денег, заработанных тяжким трудом, я хоть пенни отдам республиканским мерзавцам, считающим, что похищение и пытки подростка способствуют их делу. Если пойти у них на поводу, эти деньги они потратят на винтовки и гранаты, которые применят против английских войск, совершенно законно оккупировавших территорию только к северу от границы, но хорошо бы и на юге. Вы можете раскромсать моего сына на кусочки и прислать их мне в сотне пакетов, я все равно не уступлю вашим требованиям, – опрометчиво заявил он, видимо отклонившись от заготовленного сценария. Потом долго молчал, перекладывая бумаги на столе, и наконец сказал: – Я, конечно, не хочу, чтобы это произошло. Я говорю метафорически.
Тем временем начался беспримерный розыск, возглавленный сержантом Каннейном, и всего за неделю Джулиан стал, наверное, самой известной фигурой в Ирландии. В каждом графстве полицейские осматривали фермы и заброшенные амбары, ища хоть крохотный след к логову похитителей, но все безуспешно.
Жизнь в школе шла своим чередом, однако священники приказали перед каждым уроком молиться за пропавшего однокашника, и теперь с учетом утренних и вечерних молитв мы по восемь раз в день обращались к Богу, но тот либо не слышал наших просьб, либо принял сторону ИРА. В телевизионном интервью Бриджит сказала, что у них с Джулианом были «самые теплые отношения», но она еще никогда не встречала столь воспитанного и учтивого юношу. «Он ни разу не попытался овладеть мною, – сквозь рыдания выговорила Бриджит, и я напрягся, ожидая, что от бессовестного вранья у нее вырастет нос. – Такие нечистые помыслы его даже не посещали».
Вечерами я, закинув одну руку за голову, а другую запустив в пижамные штаны, лежал на кровати Джулиана и, уставившись в потолок, размышлял, кто же я такой. Сколько себя помнил, я отличался от других мальчишек. Они не ведали той тяги к своему полу, что жила во мне. Этот недуг священники называли смертным грехом. За одну только похотливую мысль об однополом ближнем, говорили они, грешнику вечно гореть в адском пламени, а дьявол, посмеиваясь, будет протыкать его своим трезубцем. Прежде я много раз воображал, как Джулиан лежит рядом, приоткрыв рот во сне, но теперь видения мои были не чувственные, но страшные. Я представлял, что сейчас с ним делают, какую часть тела ему отрезают, какой это ужас – видеть приближающиеся к тебе кусачки. Я знал его как отважного шалопая, который ни перед кем не прогнется, но способен ли пятнадцатилетний мальчишка остаться прежним, пройдя через такие чудовищные муки?
Истомившись самокопанием, я решил исповедаться. Может, тогда, думал я, Господь, услышав мои молитвы и покаяние в грехах, сжалится над моим другом? Я не пошел в школьную церковь, где священники могли бы меня узнать и, нарушив тайну исповеди, потребовать моего изгнания. Дождавшись выходных, я отправился в большой храм на Пирс-стрит, что рядом с железнодорожным вокзалом.
Прежде я в нем не бывал, и его великолепие меня слегка ошеломило. Пресвитерий был приготовлен к воскресным службам, на медных постаментах рядами стояли зажженные свечи. Свечка стоила пенс, я бросил в коробку два полпенни и, пристроив свою свечу в первый ряд, смотрел, как она разгорается. Потом встал на колени, ощутив жесткость пола, и с небывалой для меня истовостью восстал молитву. Пожалуйста, не дай Джулиану умереть, просил я Бога. И избавь меня от гомосексуальности. Я поднялся с колен и лишь тогда сообразил, что обратился с двумя просьбами. Я поставил вторую свечку, истратив еще один пенс.
На скамьях там и сям сидело человек двадцать стариков, тупо глядевших перед собой. Я прошагал по боковому нефу, высматривая свободную исповедальню. Потом зашел в кабину, закрыл за собой дверцу и в темноте стал ждать, когда поднимется створка решетчатого оконца. И вот она поднялась.
– Прости, отче, мои прегрешения, – тихо проговорил я, но тут из оконца так шибануло застарелым потом, что я отпрянул, приложившись головой о стенку. – Я не исповедовался три недели.
– Сколько тебе лет, сын мой? – спросил меня старческий голос.
– Четырнадцать, – сказал я. – В следующем месяце исполнится пятнадцать.