К тому времени, когда под мышками и между ног у меня начали расти волосы, я уже изрядно поднаторел в подобных искусствах. Никто, включая дона Франсиско, вовсе не обращавшего на меня внимания, разумеется, об этом не знал — до тех пор, пока однажды, будучи двенадцатилетним подростком, я по оплошности сам себя не разоблачил.
Этому случаю суждено было стать началом целой цепи событий, которые изменили мою жизнь. Причём, как это часто бывает, перемены происходили не постепенно, с неспешной безмятежностью лениво текущей реки, но взрывообразно, словно вдруг пришла в действие огненная гора; испанцы называют такие горы вулканами.
Всё произошло во время осмотра одного управляющего гасиендой, который жаловался на боль в животе. Прежде мне этого испанца видеть не доводилось, но люди говорили, что это новый управляющий самой большой в долине гасиенды, принадлежавшей некоему дону Эдуардо де ла Серда. Которого я, кстати, тоже отродясь не видал.
Дон Эдуардо де ла Серда был gachupin, носитель шпор: так называли чистокровных испанцев, родившихся в самой Испании. Да, представьте, конкистадоры различались по месту рождения. Вот, например, наш господин, дон Франсиско, родился уже в Новой Испании, а потому, согласно господствовавшим в обществе представлениям, при всей чистоте крови и несмотря на то что являлся владельцем большой гасиенды, официально именовался criollo, креолом. А креолы, всего лишь из-за того, что им не посчастливилось родиться в Испании, считались стоящими на общественной лестнице ниже gachupines.
Правда, amigos, для индейцев и полукровок никой разницы между этими категориями белых господ не было. Шпоры и тех и других пускали кровь одинаково больно.
Итак, однажды нашего священника пригласили в дом дона Франсиско, чтобы тот осмотрел гостившего у нашего хозяина соседского управляющего Энрике Гомеса, внезапно занедужившего после полуденной трапезы. Я сопровождал отца Антонио в качестве его слуги и нёс кожаную сумку, в которой он держал свои медицинские инструменты и флаконы с основными снадобьями.
Когда мы пришли, управляющий лежал на кушетке. Отец Антонио принялся рассматривать больного, а тот почему-то уставился на меня. Что-то в моём облике привлекло его внимание, впечатление было такое, будто Гомес когда-то раньше видел меня и теперь узнал, несмотря на боль. Что само по себе было весьма необычным: испанцы никогда не замечают слуг, особенно метисов.
— Видишь, — молвил дон Франсиско, обращаясь к священнику, — наш гость вздрагивает, когда ты нажимаешь ему на живот. Небось перенапряг брюшные мышцы, поскольку лежал на слишком многих индейских девицах дона Эдуардо.
— Девиц слишком много не бывает, дон Франсиско, — откликнулся управляющий, — но, может быть, я и вправду перенапрягся. Слишком рьяно предавался утехам, да и оседлать иных из женщин нашей деревни не легче, чем ягуара.
Он загоготал, обдав меня резким запахом чили и других пряностей, поглощённых им за обедом. Испанцы с удовольствием использовали многие позаимствованные у индейцев острые приправы, но желудки белых людей иной раз сопротивлялись. Вот и сейчас больному необходим был отвар из козьего молока и корня йалапа, чтобы очистить внутренности.
— Труды и девицы тут ни при чём, всё дело в полуденной трапезе, — ляпнул я и тут же сообразил, что совершил непростительную глупость.
Лицо дона Франсиско побагровело от гнева. И то сказать — мало того что я дерзко усомнился в его диагнозе, так ещё фактически обвинил хозяина в отравлении гостя.
Отец Антонио замер с разинутым ртом.
Дон Франсиско наградил меня увесистой оплеухой.
— Ступай наружу и жди.
С угрюмым видом я поплёлся на улицу и присел на корточки, дожидаясь неминуемой порки.
Через несколько минут дон Франсиско, управляющий и отец Антонио вышли наружу: они перешёптывались, и, поскольку смотрели на меня, речь явно обо мне и шла. Мало того, управляющий, похоже, говорил насчёт меня нечто такое, что дона Франсиско повергало в недоумение, а отца Антонио — в испуг. Причём в нешуточный. Я в жизни не видел, чтобы лицо доброго священника было так искажено от дурных предчувствий.
Наконец дон Франсиско поманил меня к себе. Я был высоким для своих лет, но довольно тощим.
— Посмотри на меня, мальчик, — велел управляющий и, взяв меня рукой за подбородок, принялся поворачивать моё лицо из стороны в сторону, словно в поисках какой-то отметины.
Кожа на его руке была темнее, чем на моём лице, потому что у многих чистокровных испанцев она буквально оливковая, но цвет кожи мало что значит в сравнении с чистотой крови.
— Ты понимаешь, что я имею в виду? — сказал он нашему хозяину. — Тот же самый нос, уши — посмотри на его профиль.
— Нет, — возразил священник. — Я хорошо знаю того человека, и сходство между ним и этим мальчиком хоть и имеется, но лишь самое поверхностное. Уж я-то в таких вещах разбираюсь, можете мне поверить.
О чём бы там ни говорил священник, но по выражению лица дона Франсиско было видно, что верить ему он как раз не склонен.
Не желая спорить при мальчишке, дон Франсиско отослал меня к загону для скота, и я уселся на землю возле ограды, в то время как трое белых мужчин продолжали оживлённый разговор, то и дело поглядывая в мою сторону.
Наконец все трое снова ушли в дом, но дон Франсиско очень скоро вернулся с верёвкой из сыромятной кожи и плетью, какой погоняют мулов, привязал меня к коновязи и задал самую сильную порку в моей жизни.
— Запомни раз и навсегда, паршивец: в присутствии испанца ты не должен раскрывать свой грязный рот, пока тебе не прикажут. Ты забыл своё место. Ты метис, полукровка, и впредь больше не забывай о том, что такие, как ты, — все сплошь дураки, лентяи и годятся лишь прислуживать людям достойным и благородным.
Однако, говоря всё это, он упорно таращился на мою физиономию, а потом взял за подбородок и тоже принялся вертеть моё лицо из стороны в сторону, как только что делал управляющий. После чего извергнул особенно грязное ругательство.
— Сходство несомненно, — заявил он. — Эта сука спала с ним.
Отшвырнув меня в сторону, дон Франсиско схватил плеть и устремился, прыгая с камня на камень, к деревне на другом берегу реки.
Вопли моей матери были слышны по всей деревне, а по возвращении я нашёл её в нашей хижине: Миаха валялась в углу с разбитой губой, расквашенным носом и подбитым, уже заплывающим глазом.
— Выродок! — заорала она и ударила меня. — Проклятый метис!
Я в ужасе отпрянул. Порка, полученная от других, тоже не радовала, но то было дело привычное, а вот чтобы родная мать попрекала меня смешанной кровью, это уж вовсе никуда не годилось. Я выбежал из хижины и укрылся на нависавшей над рекой скале, где ударился в слёзы, уязвлённый не столько плетью дона Франсиско, сколько словами матери.