– Не волнуйтесь, Ник, я поеду с вами, – шепчет в ухо женский голос.
Та самая ирландка. Она поедет с ним в машине «скорой помощи»?! Выцарапает ему глаза, вытащит почки ловкими пальцами, расчленит пилой из своего духовного инструментария. Он хотел спасения. Он хотел маму – не родную маму, а ту, настоящую, которой не знал. Он почувствовал, как его берут за щиколотки, как приподнимают его плечи. Он повешен, выпотрошен и четвертован, прилюдно казнен за свои грехи. Он это заслужил. Боже, смилуйся над грешной душой. Боже, смилуйся.
Фельдшеры, переглянувшись, кивнули и согласованным рывком переложили Николаса на носилки.
– Я поеду с ним, – сказала Анетта.
– Спасибо, – сказал Патрик. – Позвони мне из больницы, ладно?
– Да, конечно, – ответила Анетта. – Боже мой, как тебе тяжело! – Она внезапно обняла Патрика. – Ну, мне пора.
– Она что, едет с ним в больницу? – спросила Нэнси.
– Да. Очень любезно с ее стороны.
– Но они же практически чужие люди. А мы с Николасом знакомы много лет. Ну вот, сначала сестра, а теперь старый друг. Ох, это невыносимо!
– Поезжай с ними, – предложил Патрик.
– Нет, я лучше сделаю так… – отозвалась Нэнси дрогнувшим от возмущения голосом, будто на нее возложили непомерные требования все уладить. – Мигель, шофер Николаса, ждет его у входа, не зная, что произошло. Мы с ним поедем в больницу, пусть машина будет там на всякий случай.
По дороге в больницу Нэнси собиралась сделать как минимум три остановки. Все равно обследование займет много времени, бедный Николас, наверное, и так при смерти или вот-вот умрет. Надо избавить Мигеля от напрасных волнений, пусть лучше покатает ее по городу. У Нэнси не было денег на такси, а безжалостно элегантные туфли ценой в две тысячи долларов нещадно впивались в отекшие ноги. Ее постоянно обвиняли в том, что она транжирит деньги, но на самом деле туфли стоили в два раза больше, она купила их за полцены на распродаже. А до конца месяца денег не найти, потому что гадкие банкиры упрекали ее в плохой кредитной истории, хотя эта самая кредитная история была изрядно подпорчена не самóй Нэнси, а неосмотрительным завещанием маменьки, по которому все деньги украл злобный отчим. Она отважно боролась с этой вопиющей несправедливостью и героически восстанавливала естественный порядок вещей, обманывая продавцов, квартирных хозяев, специалистов по интерьерам, цветочниц, парикмахеров, мясников, ювелиров и автомехаников, не оставляя чаевых гардеробщицам и устраивая скандалы с прислугой, чтобы уволить ее без выходного пособия.
Раз в месяц она приходила в банк «Морган гаранти», где маменька на двенадцатилетие открыла ей личный счет – за пятнадцатью тысячами долларов наличными. В нынешних стесненных обстоятельствах дорога из банка домой, по 69-й улице, превращалась в венерину мухоловку, переливающуюся яркими красками и сияющую липкими капельками росы. Домой Нэнси приходила, растратив половину денег; иногда она отсчитывала нужную сумму, изумлялась, обнаружив, что не хватает двух или трех тысяч, заверяла продавца, что принесет недостающую сумму через пару часов, и уносила обелиск розового мрамора или картину с изображением обезьянки в бархатном жилетике, создав еще одно темное пятно в запутанном лабиринте своих долгов и еще один кружной путь в своих прогулках по городу. Она всегда оставляла свой настоящий номер телефона, ошибаясь всего на одну цифру, свой настоящий адрес, перепутав улицу, и вымышленное имя – ну, это понятно. Иногда она представлялась Эдит Джонсон или Мэри де Валансе, напоминая себе, что ей нечего стыдиться и что, сложись все иначе, она купила бы целый городской квартал, а не жалкую безделушку.
К середине месяца она сидела без гроша и целиком полагалась на милость друзей: одни приглашали ее погостить, другие оплачивали ей обеды и ужины в «Ле Жарден» или «Джиммис», а третьи просто выписывали бедняжке Нэнси внушительный чек, надеясь, что жертвы потопов, цунами и землетрясений как-нибудь доживут без посторонней помощи до будущего года. В критических случаях, чтобы спасти Нэнси от тюремного заключения за долги, приходилось высвобождать капитал доверительного фонда, что, в свою очередь, раз за разом снижало сумму ежемесячного дохода. Прилетев на похороны Элинор, Нэнси остановилась у своих друзей Теско в великолепных апартаментах на Белгрейв-Сквер, занимавших два сквозных этажа в пяти смежных домах. Гарри Теско уже оплатил ей стоимость авиабилета – разумеется, в первом классе, – но перед вечерним выходом в оперу она собиралась хорошенько выплакаться в гостиной Синтии, скорбя о невосполнимой утрате. Семейство Теско было богаче самого Господа Бога, и Нэнси ужасно злило, что ей приходится так унижаться, выпрашивая у них деньги.
– Подвези меня до дому, пожалуйста, – попросила Кеттл.
– Милочка, это личная машина Николаса, а не такси! – возмутилась Нэнси. – Неприлично ею пользоваться, когда он в таком тяжелом состоянии.
Поцеловав Патрика и Мэри на прощание, она направилась к выходу.
– Его повезли в больницу Святого Фомы! – крикнул ей вслед Патрик. – Фельдшер сказал, что там лучше всего растворяют тромбы.
– У него инсульт? – спросила Нэнси.
– Нет, вроде бы инфаркт. Нос холодный. Якобы при инфаркте конечности холодеют.
– Ох, молчи уже! – вздохнула Нэнси. – Я даже думать об этом не могу.
Она торопливо спустилась по лестнице. Время поджимало, а Синтия записала ее в парикмахерскую, произнеся волшебные слова «за мой счет».
После ухода Нэнси Генри предложил подвезти обиженную Кеттл. Та несколько минут жаловалась на грубость тетушки Патрика, потом милостиво согласилась на предложение Генри и попрощалась с Мэри и внуками. Генри пообещал Патрику позвонить на следующий день и вместе с Кеттл вышел из клуба. У обочины все еще стояла Нэнси.
– Ох, Кэббедж, – по-детски захныкала она, – машина Николаса куда-то подевалась.
– Поехали с нами, – сказал Генри.
Кеттл и Нэнси в зловещем молчании уселись на заднее сиденье. Генри велел шоферу сначала отвезти Кеттл на Принцесс-Гейт, потом заехать в больницу Святого Фомы и лишь после этого в гостиницу. Внезапно Нэнси сообразила, что опрометчиво согласилась на эту поездку, потому что совсем забыла о Николасе. А теперь придется просить у Генри денег на такси, чтобы добраться в парикмахерскую из дурацкой больницы, прямо хоть волком вой.
Эразм не заметил ни сердечного приступа Николаса, ни последовавшей за ним суматохи, ни прибытия «скорой помощи», ни массового исхода гостей. Когда Флер, беседуя с Николасом, внезапно запела гимн, слова «все бури сердца успокой» отчего-то ошеломили Эразма, пронзили его, будто звук собачьего свистка, настроенный на его личные переживания, но не слышный для окружающих, заставили вернуться из трясины интерсубъективности и заманчивых угодий чужих умов к своему настоящему хозяину, на прохладный балкон, где можно было несколько минут размышлять о размышлениях. Светская жизнь обычно сталкивала его с неприемлемым предположением, что личность человека определяется превращением индивидуального опыта в сложную многосоставную, но связную картину, хотя для Эразма достоверность заключалась в отражении, а не в нарративе. Он всегда чувствовал себя неловко и фальшиво, если возникала необходимость рассказывать о своем прошлом как о некоем забавном эпизоде или говорить о будущем в терминах пылких устремлений. Он знал, что его неспособность взволнованно вспоминать о первом школьном дне или изображать из себя некую обобщенную, но вполне конкретную персону, горящую желанием научиться играть на клавесине, жить среди Чилтернских холмов или наблюдать, как «кровь Христа по небесам струится», делала его личность нереальной для окружающих, но именно нереальность личности была ему ясна. Его истинное «я» выступало внимательным свидетелем множества изменчивых впечатлений, которые сами по себе не могли усилить или ослабить его чувство личности.