Отец Киприан вновь отказался пригубить горячащего кровь зелья. Он брал из глиняной миски воздушные оладушки, макал в густую сметану и, не скрывая удовольствия, ел. Хмелел от сытости, невольно печалился, думая о завтрашнем дне.
«Где-то еще придется вот так трапезничать за столом и под крышей дома? Выйдем из села, и вновь начнется заячья жизнь по кустам и балкам», – думал отец Киприан и с растущей тревогой в сердце посматривал на говорливого хозяина и на его сосредоточенно молчащих сыновей. Левым локтем чувствовал под рясой согретый телом тяжелый пистоль, и от этого становилось немного спокойнее и увереннее в чужом доме: когда мылись в бане, Илейка успел шепнуть о странном поведении Федота Жигули в лавке.
«Смекалист становится отрок, – подумал отец Киприан, – жизнь учит в людей вглядываться… Может, зря отказался от услуги того Ивана? Ведь сказано в Святом Писании: „Есть люди, у которых зубы – мечи и челюсти – ножи, чтобы пожирать бедных на земле и нищих между людьми…“ Ну ладно. Господь не выдаст, Федот не съест».
Федот Онуфриевич между тем еще раз лихо опрокинул в себя добрый глоток водки, крякнул, двинул кулаком по усам туда-сюда, толстыми пальцами ткнул в миску, кинул в рот и захрустел крепкими зубами, а на черной с проседью бороде нелепо повисла продолговатая долька рубленой капусты.
«Добротные у него погреба, – подумал отец Киприан. – Капуста и по весне не перекисает, будто только вчера посолили».
Жигуля перехватил взгляд монаха, мазнул рукой по бороде, прищурил глаза, словно что-то про себя прикидывал, а потом продолжал исповедь, как перед Святой Пасхой в церкви у причастия:
– Так вот, с чего я о ту пору начал? Вы думаете, стал слезы по усам пускать? Не-ет! День и ночь распахивал пустошь, а ее у нас предовольно, лишняя земля-матушка вокруг гуляет. Лошаденка от усталости валится, так я к себе ремнями борону цеплял и волоком тащил по пашне! Жена, бывало, под утро придет, а я сплю на меже рядом с лошадью. Сколько раз голодное воронье когтями лицо царапало, за мертвяка принимали! Отпоит женушка парным молоком, кус хлеба с салом съем, и опять за пахоту…
– Каторжный труд, – сочувственно вздохнул отец Киприан. Прислушался – почудилось, будто за амбаром Иргиз залаял.
– Воистину каторжный, – поддакнул Федот Жигуля, отодвинул графин подальше от соблазна. – Но помнил я слова нашего батюшки, читал он как-то в проповеди притчи Соломоновы: «Рука прилежных будет господствовать, а ленивая будет под данью». Будто гвоздем вбил поп те слова мне в голову, денно и нощно слышу их. Не хочу быть под данью, но господствовать над другими в меру возможности! Потому как лучше сидеть на возу и погонять, нежели быть в упряжке и получать кнутом по спине! Тому и сыновей своих учил. Не в праздности и баловстве росли, в работе посильной. Малыми были – день-деньской по темным лесам шастали, ягоды, грибы какие, рыбу ли в озере – все брали первыми, раньше других. Зато когда пошли по нашим дорогам солдатские обозы в восточные крепости да конвойные команды с каторжанами, этап за этапом, тут я и пустил в торг съестные припасы. Копеечки-то и посыпались, посыпались милые, одна к одной. Не беда, что медненькие, потертые в руках порою так, что и Георгия Победоносца не разглядеть, а за год оно уже было в кисете увесисто! А еще Господь Бог сподобил в то лето урожаю быть, и у меня против других вдвое хлеба вышли. Соседи от зависти зубами скрежетали, а мы с женой работали да в плечах устали не знали, в две косы косили. При луне снопы в суслоны стаскивали, а потом в гумна. А по осени в овине сколько деревянными молотилами довелось поахать… Бывало, вертлюг руками не схватить, так накалялся, а мужицкие жилы терпели, не лопались…
Федот Онуфриевич на время умолк, в тугом кулаке помял бороду – сверкнула седина, высвеченная пламенем тонкой свечи на кованом железном подсвечнике. В углу около печки, поджав ноги и выпрямив спину, словно каменное изваяние восточного божества, сидел на крашеном полу пятилетний голоногий малец и пытался всунуть в оттопыренную ноздрю глянцевый желудь. Хозяйка Марфа мимоходом дернула его за вихор и турнула спать на полати.
– Когда воинское начальство по окрестным местам нашей укрепленной линии начало скупать хлеб, тут уж я в цене маху не дал! Другие-то и продали бы, да робость в душе сидит – а ну как грядущий год не даст роду? Всю зиму моя Марфа не разгибала спину над квашней. На вид она и не дюже крепкая, но жилистая, мне под стать в работе. Другая не сдюжила, надорвалась бы. Зато и жить теперь начали многим на зависть. Допрежь этих дней одежонки, окромя конопляной рубахи да грубого изгребного льна на портки и сарафаны, не знавали. А нынче Марфа в воскресные дни к церкви выряжается в вишневый китайчатый сарафан и в китайчатый же кокошник, на сыновьях кумачовые рубахи навыпуск, сапоги из козловой кожи – завидуйте, люди добрые!
Федот Жигуля причмокнул губами, хотел было дотянуться до графина, но передумал, смешно боднул воздух головой, пробормотал негромко:
– Ну-ну, не буду боле, в подпитии уже, чувствую. Я вот только святому отцу выскажусь, как было… Да, вот по минувшей осени третьего коня справили, снасть обновили, от подводной повинности откупился. Ныне я в уважении, в выборных должностях пребываю. На поле сам уже почти и не работаю. Немало всякого люда бродит по тракту, кто в Сибирь от помещика бежит, а кто из Сибири с каторжных работ к дому тайными тропами добирается. Выгодно с ними, платы особой не просят. Укроешь таких на заимке от начальства, работают за харчи да за обноски. В дорогу что ни то положишь ему в торбу, он и радешенек, готов за тебя лоб в церкви разбить перед иконой!
Сказал грубо и спохватился, вскинул на монаха серые, настороженные глаза, но отец Киприан смотрел себе на пальцы, постукивал ими друг о друга, чтобы скрыть подступившую к сердцу неприязнь к этому капиталистому, напористому и беспощадному в жизни мужику.
«Да-а, хозяин, вид ты весьма благолепный имеешь, но сердцем бирюк бирюком. Доведись тебе поиметь крепостных мужиков, такое ярмо сотворишь подневольным, какого они и у Демидова не знали».
Поклонился хозяевам за хлеб-соль, сослался на усталость и ушел в боковушку, где на лавке, разметавшись в тепле, беспечно посапывал сытый отрок Илья.
Ночью дважды криком поднимал молодую сноху ребенок, принимались лаять псы, и Федот Жигуля выходил во двор, с крыльца кричал в темную ночь:
– Балуй у меня! Кто там?
Утром побродимы зашли в лавку торгового дома. Измученный болезнью и плохо спавший приказчик положил на прилавок приготовленные торбочки с крупой, солью, сухарями.
– С вас еще выходит восемь копеек, ваше преподобие, – пояснил приказчик, а сам белым платком промакивал пот на висках и под глазами, где залегла нездоровая чернота. – Не стал я кус солонины урезать, целиком завернул. До Архангельского села хватит вам, а там и Петропавловская крепость недалече будет, за Ишимом. Как ни то прокормитесь.
Расплатились и, подбадриваемые свежим утренним ветерком в спину, побрели вдоль села, по берегу большого степного озера.
Отошли версты три.
Впереди все заметнее стал вырисовываться лес. Отец Киприан поминутно оглядывался, словно кого-то ждал. Тревога, которой был полон монах, невольно передалась и Илейке, заставляла ускорять шаг. Близ опушки леса, где между молодыми кустами густо цвели робкие лесные фиалки, похожие на голубых бабочек, монах еще раз оглянулся и вскрикнул: