На коленях у старика покоились гусли. Он тихо перебирал струны и густым голосом напевал:
Отчего ты, горе, зародилося?
Зародилось горе от сырой земли,
Из-под камешка из-под серого,
Из-под кустика с-под ракитова.
Во лаптишки горе пообулося,
Во рогожину горе пооделося,
Пооделося, тонкой личинкой подпоясалось,
Приставало горе к добру молодцу…
Слепой пел, подыгрывал тоскливой мелодией, а Илейка думал с тревогой в душе: «Про Евтихия песня сложена… Да и я днями всего лишь из-под ракитова куста вылез… И днями же вновь под ним могу объявиться, зайцу пугливому уподобившись».
Старик резко оборвал песню, ударил по струнам и неожиданно выкрикнул каким-то азартным голосом:
– Эх-ма! А будет нам, мужики, о своем горе плакаться! Споем-ка о добрых молодцах, о вольных соколах!
Эх, усы, усы, появились на Руси,
Появились усы за Москвою-рекой,
За Москвою-рекой, за Смородиною;
У них усики малы, колпачки на них белы,
На них шапочки собольи, верхи бархатные.
Собрались усы во единый круг.
Ой, один из них усище-атаманище,
Атаманище, он в азямище,
Да как крикнул ус громким голосом:
«Эгей, нуте-ка, усы, за свои промыслы!
Да по Демидова клетям,
Ой да по денежным мешкам!
Нам бы Демидова Никиту
Головой в прорубь закинуть,
Сверху камнем придавить,
Зелена вина испить!»
Илейка стиснул руку Панфила, чтобы сдержаться и при людях не кинуться к певцу с расспросами – неужто и он из родных калужских мест? Откуда ведомо ему о ромодановском бунте против Никиты Демидова?
Из приоткрытой двери кабака, откуда доносились веселый смех и аромат жареной стерляди, вдруг прозвучал неприятный окрик:
– Остерегись, гусляр! Не миновать тебе воеводской канцелярии за смутные песни!
Тучный целовальник боком вылез из кабака, положил на гусли два белых калача: на песни слепца сходятся немало ярыжек, и многие из них потом идут к целовальнику в кабак, ссыпают монеты в его крепкие ящики за стойкой.
Случайно оброненная кем-то из бурлаков фраза, будто сверчок, страдающий бессонницей в темном углу за печкой, будорожила Илейкину голову. Он в который раз оглянулся – Евтихия все так же волоком уносили по улице. Вот бурлаки поравнялись с деревянной церковью, как раз против подворья Данилы Рукавкина, обогнули косо растущее старое дерево на обочине дороги – к дереву приезжий мужик привязал лошадь с телегой – и пропали из виду.
– Идем-ка, – решился Илейка и потянул Панфила за собой из толпы у кабака. Подумал: «Гусляр далеко не уйдет, при случае порасспрошу». – Дело есть срочное.
Панфил начал было уговаривать подняться на колокольню Николаевской церкви к знакомому звонарю Прошке, но Илейка настоял на своем.
– Потом поднимемся к Прошке. Мне теперь же надобно у бурлаков спросить нечто.
Панфил нехотя уступил.
– Тогда заодно и в Волге искупаемся. Ишь как к полудню припекает! Жар дороги сквозь обувку чуется.
С Большой улицы спустились к волжскому обрыву и вдоль замусоренного берега вышли к судовой пристани. Евтихия уже втащили в дверь старенького приземистого домика, который скособочился возле полузасохшего карагача. От домика к пристани, сооруженной из толстых бревен, вела тропа, выложенная из серых плит песчаника. На воде покачивались баржи – будто разомлевшие на солнце цепные собаки, они лениво шевелились на канатной привязи. Сновали двухвесельные челны. Бородатый и простоволосый перевозчик, удерживая челн веслом около берега, надрывал охрипшее горло, зазывая попутчиков до села Рождествена: не лопатить же такую ширь Волги зазря.
Панфил сбоку глянул на обеспокоенного Илейку, удивился.
– Ты кого ищешь здесь? Знакомец какой объявился?
Илейка приметил в теневой стороне избенки рыжебородого мужика. Тот сидел на лежачем бревне и неспешно трапезничал, постелив на коленях белую тряпицу.
– Идем в воду, – звал Панфил, поспешно скидывая кафтан и туфли на камень.
– Я потом окунусь, а ты иди…
Панфил непонимающе хмыкнул, разделся, озираясь, нет ли поблизости женщин, снял штаны и, прикрывшись руками, побежал по влажному песку в воду.
– Хлеб да соль, – негромко произнес Илейка, подойдя к бурлаку. Тот без удивления поднял на отрока приветливые светло-голубые глаза, кивнул курчавой бородкой, приглашая сесть рядом. Молча отломил горбушку хлеба, достал из кармана потертой однорядки круглую луковицу, смешно шепелявя, заговорил:
– Шадишь, чадо, шамый раж полудничать.
Трех передних зубов у него не было, потому и говорил он присвистывая, словно рассерженный гусь.
Ели молча, смотрели, как плескался у пристани Панфил и медленно удалялся челн с двумя попутчиками на Рождествено.
Бурлак стряхнул крошки с курчавой бороды.
– Шпрошить что хотел?
– Сказал кто-то, будто Евтихий всю Россию прошел. А в сибирской земле он был?
– Не был, о том доподлинно жнаю, – ответил удивленный бурлак. – Он ш верховий Волги. А тебе жачем?
– Сыскать хочу, кто в тамошних краях хаживал по рекам, – негромко пояснил Илейка, немного разочарованный тем, что Евтихий в Сибири не бывал. Еще спросил: – Знает ли кто, где река Катунь течет? Ходят ли там бурлаки?
Рыжебородый покачал головой, шепелявя, ответил:
– О такой слышать не доводилось. Тобол-река ведома да еще Иртыш где: то далеко, тамо, поют в песнях, Ермак погиб от татар. Надобно ученых мужей поспрашивать, купцов да монахов. К нашему Евтихию хаживает один монах-горбун да выпытывает у всех: не ведомо ли кому о беглых староверах из северных онежских краев? Не пристал ли кто из них в наши бурлацкие ватаги?
Илейка настороженно дернул бровями.
– Зачем ему? Кого ищет?
– Не сказывает. А может, Евтихия от зелья в монахи постричься сманивает.
Помолчали.
– Сибирские реки, наверное, куда холоднее Волги будут, – посетовал бурлак. – Прошлой осенью сталкивали баржу с отмели, застудил себе ноги. Ломят страх, ходить стало тяжко. Надобно другое место себе подыскивать, от воды подале. А где? Нашего брата-бурлака не больно-то привечают в теплых домах. Обезножу скоро совсем, только и будет мне ходу, что из ворот да в воду.
На ближней барже подали голос, бурлак поднялся.
– Заходи в гости. Один я, семьи так и не завел. Спроси Герасима, покажут, где обретаюсь, – медленно и тяжело, припадая на обе ноги, Герасим пошел к реке на зов.
«Бурлаки о Катуни не сведомы, испытаю у самарских купцов», – решил Илейка. Быстро скинул одежду и побежал к Панфилу.
– Поберегись, топить сейчас буду! – крикнул он, поднимая высоко ноги, дурачась, полез в воду.