– Елкайдара он знает весьма хорошо. Более того, они почти соседи городскими домами. Видел он и колодников, которые содержались у жестокого достарханчея. Но вот уже минуло с полгода, как тех работников перевели в хаули, которое отстроил себе Елкайдар за городом на канале, где-то к югу от Хивы. Якуб-бай непременно узнает, жив ли, Федя, твой родитель. Расспросить надо тайно, – добавил Григорий, снова выслушав хивинца, – иначе жадный Елкайдар запросит непомерную цену, если дознается, что выкупить хочет сын.
Федор разволновался, откинулся спиной на высокую подушку и закрыл глаза. Веки у него слегка подрагивали.
Данила Рукавкин обещал щедро наградить хивинца, если тот поможет откупить Демьяна Погорского. Якуб-бай внимательно выслушал его слова, а уходя, долго отказывался от подарка, но потом взял тяжелый кувшин с медом, радуясь, что привезет жене и любимым дочерям такое чудесное лакомство.
Проводив столь нежданного и приятного гостя, Данила, по заведенной привычке примечать все интересное себе на память и для доклада потом губернатору Неплюеву, записал беседу с Якуб-баем в путевой дневник. Потом положил дневник на колени и подумал: «Даже ради того, чтобы только проведать о таких людях, как этот добросердечный хивинец, стоило приехать сюда! Прежде для нас все здешние жители были на один лик и без души, будто заснеженные одоньи на зимнем поле! А тут вон как вышло – в подданство России мечтают войти и тем дать спокойствие своей стране. Разумно мыслят!»
Данила вновь открыл дневник, с особой старательностью подчеркнул последнюю строчку написанного, подмигнул Ширванову, который, отворотясь от Родиона и казаков, в сосредоточенном молчании перечитывал Евангелие, с превеликим трудом добытое накануне отъезда из Самары в чужие края.
– Проси, Лука, чтобы Господь населил в Хорезмской земле побольше приятствующих нам людей, как Якуб-бай. Тогда, глядишь, и в добро обернется наше отчаянное дело. Как ты думаешь?
Ширванов оторвался от красочно расписанного Евангелия, посмотрел на Рукавкина долгим отсутствующим взглядом серых глаз. Под русыми усами дрогнули в горькой усмешке тонкие губы:
– Прикажет хан заковать всех нас в кандалы, так и Якуб-бай нам не защита, – и вновь уткнулся в книгу, будто все происходящее ему трын-трава.
Данила крякнул: в словах поникшего в тоске Ширванова, увы, было слишком много истины: «Конечно, за чужую душу одна сваха божится! И все же добрые люди сыщутся и в этой прежде неведомой стране».
* * *
Малыбай, бывший долгое время в отъезде из Хивы, смог навестить самарян только накануне Нового, 1754 года. За чаем разговорились, и купец поделился дворцовыми новостями.
Хивинский хан Каип, как рассказал Малыбай, принял их посольство очень ласково. Однако некоторые киргиз-кайсацкие старшины, которые в свое время хотели провозгласить Батыр-Салтана ханом Малой Орды, до сих пор держат зло на Нурали и всеми силами пытаются поссорить двух соседей.
– Отчего же хивинцы не изберут себе хана из своих баев? – удивился Рукавкин. – Самим же спокойнее было бы.
Малыбай, разглядывая узорчатую пиалу, терпеливо объяснил, что таков у хивинцев обычай: избирают себе правителей либо из киргизских, либо из бухарских ханов, чтобы не было родового правления, как это в России, тогда баям и старшинам меньше воли. Однако, пояснил Малыбай, Каип-хан не во всем прислушивается к мнению врагов Нурали-хана, ищет теперь с ним дружбу и хочет породниться. Через три дня по прибытии киргиз-кайсацкого посольства Каип-хан пригласил во дворец Мурзатая и его спутников, принял письма от хана и ласково спросил о его здравии. Он же осведомился, труден ли был путь через пустыню? А всего лишь позавчера Каип-хан снова имел встречу с Мурзатаем, угощал его спутников, а потом пришли к соглашению, что за пограбленные хивинские караваны киргизы отдадут изрядное количество холостых кобылиц. На том и разошлись в мире и согласии.
Данила Рукавкин напомнил Малыбаю, что Мурзатай получил указание от Нурали-хана не оставлять российское купечество без внимания, всячески им содействовать и без них из Хивы не уходить.
– Упроси вашего почтенного Мурзатая замолвить слово за нас и за посланцев губернатора, и будет ему от нашего правительства за это непременная награда, – попросил Рукавкин приятеля.
– Свой слово Мурзатай помнит, – заверил караванного старшину Малыбай, поднялся с ковра, погладил седую бороду, сказал по-киргизски: «Яразикул гибади», – одернул на себе легкий бешмет, подбитый мехом, раскатал после чаепития рукава, ласково подул на беличий мех остроконечной шапки, надел ее.
– Жалка, однака, совсем жалка, что ваш товар нельзя продавал в Хива, – проговорил Малыбай. – Здешний купца много спрашивал, что привез с собой русска купца, – и горестно махнул рукой.
Рукавкин проводил Малыбая и вернулся от порога, в волнении потер сухие руки, уронил с горечью в голосе:
– Вот такие дела закручиваются, братцы. Собралась попадья на именины, а угодила на сорокоуст.
В следующий базарный день совершенно неожиданно, когда его уже почти и не ждали, в дом, пропущенный дежурным казаком, торопливо вошел, к всеобщей радости, Якуб-бай. Обменялись учтивыми взаимными приветствиями, потом выпили традиционную в здешних местах чашку чая. Оказалось, что хивинец принес радостное известие.
– Елкайдар уехал, и мы можем навестить его загородное хаули, – перевел Григорий Кононов сообщение Якуб-бая. Федор будто и не сидел на ковре с пиалой в руках. – Лучше сделать наше посещение в отсутствие хозяина. Управляющий мне хорошо знаком, примет без страха.
– Конечно же! Спроси, сколько человек он может взять с собой? – поинтересовался Данила, спешно натягивая на себя кафтан поприличнее: издавна знатность одежды служила добрым знамением в том, что тебе охотнее откроются чужие ворота. К тому же не хотелось выглядеть кое-как и на случай, если вдруг встретились бы в городе единомышленники Якуб-бая, которым, быть может, прежде и вовсе не приходилось видеть россиян, разве что старых уже нынче петровских солдат, взятых в плен еще при хане Ширгази.
Якуб-бай решил, что будет лучше поехать с ним Рукавкину и Кононову с Погорским: чем меньше «ференги Урусов» выедет за город, тем спокойнее пропустит их стража у ворот.
Когда проезжали через тесную, забитую народом площадь караван-сарая, людская толпа неожиданно раздалась, прихлынула к стене и придавила всадников к небольшим деревянным лавочкам с перепуганными купчишками. Посреди площади, будто одинокий саксаул среди пустыни, остался стоять жалкого вида бродяга. На нем был явно с чужого плеча непомерно длинный изодранный халат, опоясанный грязной веревкой. Волосы всклокочены и немыты, густо посыпаны дорожной пылью. Серое, изможденное лицо заросло бородой светло-рыжего цвета. Но страшнее всего – глаза в провалившихся глазницах: бесцветные, они между тем лихорадочно блестели как у загнанного в западню волка.
Человек вдруг подпрыгнул на месте, хлопнул босыми исцарапанными ногами о подмерзшую землю, завопил пронзительным голосом несуразное сочетание звуков, но окончание вопля потрясло россиян страшным узнаванием родной души: