– Кстати! – оживился дед и
вывернулся из ее объятий. – Ты знаешь, я тут из Швейцарии буквально на
днях получил потрясающее письмо. Куда я его… – Он обеспокоенно зашлепал
ладонями по столу, разворошил бумаги. – Не знаю даже, рассказывал я тебе о
своем дядюшке, брате отца, который через Одессу в двадцатом году… А, зараза,
письмо лежит в той комнате, где Лапка спит!
– Нет! – взмахнула руками
Нина. – Утром покажешь! Если еще и Лапка проснется, я просто рухну.
Вдобавок я только сейчас вспомнила, что с утра… со вчерашнего утра и не ела
ничего! Пообедать забыла, а у Инки чуть-чуть пивнула чаю, думала, поужинаю
дома, но там тоже было как-то не до того, сам понимаешь. – Она почему-то
стыдливо хихикнула. – Давай поедим чего-нибудь, а?
– Ах я старый бобыль! – Дед ринулся
на кухню. – Сам-то после шести ничего не ем, ну и… Извини, извини,
Ниночка. Вот сыр отличный, масло настоящее, не магазинное. Хлеб из местной
пекарни, к нам даже из Чкаловска любители приезжают. – Он вдруг широко
зевнул. – Ох, извини. Хорош же я!
– Нет, это я хороша! – Нина побежала
следом и удержала его руки, суетливо опустошающие холодильник. – Иди-ка ты
спи. Все, ты свою норму на сегодня выработал, как я погляжу. Иди, иди! А я сама
перекушу, а потом тоже лягу.
Константин Сергеевич улыбнулся с видимым
облегчением:
– Ну давай хозяйничай. А утром можно
будет подольше поспать: у меня завтра уроки только во вторую смену. Спокойной
ночи. – Неожиданно для Нины он крепко обнял ее, прижал ко лбу усы: – Я
тебя тоже люблю… одну-разъединую!
Дед удалился в свою боковушку, а Нина еще
долго стояла на кухне, сгорбившись и прижимая кулаки к глазам.
Слезливая она какая-то стала, ну прямо
старушка. Что характерно, трясясь от страха на Игоревом балконе, ни слезы не
уронила, а у деда вся пошла вразнос. Надо успокоиться самым приятным и
доступным способом: углеводов глотнуть. Элементарно – покушать.
Нина скользнула ладонями по животу и защемила
пальцами предательскую складочку на талии. Да… не эталонная фигура! При такой
фигуре, конечно, успокаиваться с помощью углеводов, а проще говоря,
мучного, – смерти подобно. Ну и ладно, однова живем! С понедельника начнем
худеть, а сейчас жизненно важно поесть этого самого мучного, а именно – оладий.
До чего вдруг захотелось оладий! Она обшарила
нехитрые дедовы припасы, вытащила на свет божий муку, яйца, соду, соль и сахар,
поставила разогреваться сковородку с маслом, а сама тем временем намешала
пузырящуюся болтушку. Нет, жидковато получилось, надо еще муки.
Оладьи – стряпня простейшая, а быстро, а
вкусно! Не прошло и нескольких минут, и на блюде уже скворчали и курились
горячим паром пять пухлых лепешек. Не треснуть бы, однако…
Облизываясь, Нина упала за стол, и когда она с
этими роскошными, пухлыми, горячими созданиями, политыми малиновым вареньем,
слилась в одно целое, жизнь уже не казалась такой беспросветной. Глаза
слипались от приятной сытости, но Нина еще заставила себя помыть посуду, чтоб
не позориться перед дедом. Теперь можно и лечь и даже уснуть, не мучаясь
мыслями о вечерних ужасных приключениях, об Антоне, о полном и окончательном
отсутствии любви между ними в частности и в ее жизни вообще… Хотя нет! Был
человек, которого Нина любила… пусть недолго, пусть какие-то полчаса, но то,
что она испытывала однажды в чужом «Москвиче» с незнакомым парнем – господи,
как же пахли его губы теми странными сигаретами! – это была любовь,
какой-то солнечный удар, подобный тому, что описывал Бунин, даром что дело
происходило глубокой ночью! А с Антоном… Теперь даже самой себе как-то неловко
признаться, сколько же раз она замирала в ожидании, что Антон вдруг скажет ей в
теплой, душной, любовной темноте: «Ну неужели ты не узнаешь меня? Ведь это же
был я! Помнишь, тогда, в машине! Я!»
Конечно, он ничего подобного не сказал. Да и с
чего бы?
Глупость, какая глупость…
Нина замерла, стиснув посудное полотенце,
невидяще уставилась в стену. Очень может быть, что все так и обстоит, как Антон
сообщил по телефону деду, однако почему же Инна все-таки не открыла дверь на ее
звонок? И почему во всей квартире после этого погас свет? Ну какую, скажите на
милость, консультацию можно давать, выключив свет?!
Нина слабо усмехнулась. Да… благотворное
действие углеводов иссякает что-то подозрительно быстро! Не лечь ли спать, пока
еще не поздно, пока опять не навалилась тяжелая, будто черное одеяло, тоска?
Она повесила полотенце на крючок и уже
вскинула руку к выключателю, как за ее спиной звякнуло оконное стекло, словно
кто-то легонько стукнул в него согнутым пальцем.
* * *
Почему он думал, что это стояние на ящике
изменит его жизнь? Люди правы: он просто дурак и сумасшедший. Никто не
вытягивается во фрунт, никто не отдает ему честь, лихо вскидывая руку к
козырьку, ни у кого не блестят в глазах скупые мужские слезы… Одни насмешки, да
порою ругательства, да презрительные плевки, да издевательские сигналы
ментовозок, летящих мимо, да бренчанье мелочи в плоской селедочной банке,
которую кто-то поставил при дороге, но не Гоша, а все думают – он, и бросают туда
рубли и полтинники, словно Гоша Замятин изобрел всего лишь новый способ
побираться.
Ну что же, он брал их, раз давали. Все-таки
надо же на что-то жить, но какая это была жизнь?! Главное, он сам не чувствовал
ничего, кроме непреходящей усталости, и тоски, и злости. На себя, прежде всего
на себя! Солдат как умер, так и не воскрес, не помогла крашенная серебряночкой
плащ-палатка, а Гоша выставил себя на позор. Снова выставил себя на позор!
Чего он только не наслушался от людей за это
время, но наконец они привыкли и перестали обращать на него внимание. Шли мимо,
словно он и впрямь был неживой, крашенной серебрянкою, гипсовой фигурой,
десятилетия мозолившей глаза и как бы вросшей в окружающий пейзаж. Бармин-то
вот так, незряче, ходил с самого начала. Даже презрения не видел Гоша в его
глазах, а одну только скуку. Но вот сегодня…