Намертво сдружившись, мы с Серёжей много разговариваем, в том числе и про войну. И каким-то образом он втягивает меня в одну из самых главных историй своей жизни, которая становится частью моей жизни тоже: Серёжа Говорухин, который практически не вылезает из Чечни и видит, как несколько лет там идет страшная, никому, кроме политиков, не нужная война, отбирающая человеческие жизни, приносящая горе, пытается как-то докричаться до людей, живущих мирной жизнью. Он снимает фильмы – жуткие, на разрыв сердца, Катя, – о том, как гибнут молодые ребята, обманутые нашей верхушкой. Хорошо помню историю про то, как посылают отряд, состоящий из совсем молодых необстрелянных парней, на какую-то операцию. Причем все в отряде знают, что эта операция не нужна, никакого толку от нее не будет, а риск смертельный. Но они всё равно идут, потому что – приказ. На базу возвращается только человек семь. То есть погиб каждый десятый. И все эти оставшиеся в живых выстраиваются в ряд и тот, который теперь у них за главного, выходит вперед отчитываться: “Товарищ командир, задание выполнено, потери…” А командир – ему: “Да ну на хрен это все!..” И просто обнимает этого парня. К ним подходят другие. И вот все они, семь мужиков, стоят и рыдают в таком клубке.
ГОРДЕЕВА: Я снимала немного в Чечне в середине девяностых, а потом в начале двухтысячных во время второй операции, которая уже отстраненно называлась “контртеррористической”, а никакой не войной, но по сути была войной. Я стараюсь вообще ничего из этого не помнить, но иногда ко мне “приходят” и лица, и истории. И главное, не отпускает мысль, как война делает людей, участвующих в ней или просто причастных, заложниками. Как трудно потом эту войну с себя сбросить. Как ты возвращаешься в мирную жизнь, смотришь на людей, которые едят, пьют, ходят в зоопарк, но делают это не с тем надрывом, не в том темпе, не на таком адреналине и не на той ноте, к какой ты привык на войне. И тут, как ни странно, хочется только одного – вернуться туда, где идет война. Потому что тебе кажется, что настоящие отношения, настоящая, как это ни ужасно прозвучит, жизнь – именно там. Огромных усилий стоит это желание вернуться на войну в себе победить, задавить. Я знаю многих людей, которые так до сих пор и живут головой на войне: ненавидят ее, но живут с верой, что война – это было лучшее, самое понятное время в их жизни.
ХАМАТОВА: Говорухин рассказывал об ужасе и бессмысленности военных затей. Скажем, о ситуациях, когда отряд, как только он доходил до цели, сворачивали и перебрасывали на новую цель. Он был уверен: это война ради войны, она убивает, калечит, коверкает жизни.
И вот, вернувшись однажды из Чечни, Серёжа придумывает концерт в память о жертвах этой войны. Концерт так и называется – “День памяти” и проводится, чтобы помочь семьям, которые потеряли детей, мужей, братьев, чтобы поддержать их. И чтобы помнить. Война еще идет, но уже никто в стране не хочет о ней думать и говорить вслух. И единственное помещение, которое выделяют Говорухину под этот концерт, – какое-то задрипанное ДК у метро “Выхино”. Серёжа просит меня быть ведущей. Я соглашаюсь, на первом же концерте знакомлюсь с Юрой Шевчуком, который в каждом концерте участвует – для него это дело чести. А я пять лет эти концерты веду. А потом вдруг чувствую, что больше не могу, не хочу. Не буду их больше вести.
ГОРДЕЕВА: Почему?
ХАМАТОВА: Понимаешь, из года в год читая эти бесконечные и постоянно удлиняющиеся списки погибших (а им по восемнадцать-девятнадцать-двадцать лет), я так или иначе со сцены пытаюсь оправдать смысл войны, понять, кому она нужна и в чем героизм ее участников, если это просто бессмысленная смерть?! Почему мы не говорим об этом? Почему мы говорим, что они герои, а не про то, что их убили подлецы и их смерть никого не сделала ни лучше, ни счастливее? И человек по имени Сергей Говорухин, который всё про это знает, не может ответить на этот вопрос. Вообще. И во мне всё это сплетается в комок неразрешимых противоречий. Военные не оглядываются на абсурдность жертв, они руководствуются чувством долга. У них есть приказ, они имеют право не задумываться над тем, какая за всеми этими жертвами стоит огромная ложь. Но я – не военный. И меня эти противоречия сжирают изнутри, я понимаю, что жертвы – напрасны, люди – не виноваты. Тогда почему мы не говорим об этом на каждом концерте?
ГОРДЕЕВА: Говорухин тебя понял?
ХАМАТОВА: Мы поссорились. Но меня поняла Юнона, которая бывала на этих концертах, специально приезжала… А знаешь, кстати, когда мне дали звание заслуженного артиста, я привезла значок в Казань и нацепила ей, сказала: “Юнона, это ваше звание”. А “народную артистку” уже не успела ей привезти. Она умерла. Через год после Серёжи. Он был совсем молодым, пятьдесят лет, трое детей. Инсульт. Я очень тоскую.
Глава 12. Могли бы встретиться
ГОРДЕЕВА: После “Времени танцора” ты проснулась знаменитой?
ХАМАТОВА: Что ты, нет. Наши дорогие критики “Время танцора” уничтожили, просто бульдозером сравняли. Рецензии были чудовищные, проката не было практически никакого. Знаешь, сейчас я думаю, что в ту пору никто еще не был готов так говорить о войне.
Через несколько лет те же самые критики будут так же распинать спектакль “Три товарища” в “Современнике”: “Серьезно говорить про дружбу? Да вы что? Это смешно”. Никто не был готов к серьезному разговору о нравственных ценностях, в том числе и твои коллеги.
Хотя, знаешь, в моей памяти “Время танцора” – будто последнее дыхание того настоящего советского кинематографа. Потому что следующая моя картина, “Страна глухих” у любимого моего Валеры Тодоровского, снята уже по новым правилам: денег ноль рублей ноль копеек, всё быстро, достаточно жестко, артистки добираются на площадку на метро, никто ни с кем не цацкается.
ГОРДЕЕВА: Так было потому, что Тодоровский – молодой режиссер, а Абдрашитов – признанный мастер?
ХАМАТОВА: Нет. Потому что уже появился термин “малобюджетное кино”. Что “Страна глухих” так выстрелит, никто не ожидал, это было кино, рассчитанное исключительно на видеорынок, снятое за три копейки.
А что происходит с тобой в конце девяностых, где ты?
ГОРДЕЕВА: Листьев погиб через несколько месяцев после того, как я пришла в “ВИД”. И это был удар, от которого телекомпания, люди, которые с ним работали, никогда не оправились. Еще это был удар по профессии. По мечте о том, каким могло бы быть наше телевидение. Началась чехарда: ведущими “Темы”, куда меня взяли сперва редактором, а потом автором, были Лидия Иванова, Дима Менделеев и Юлий Гусман. Он привел с собой молодых парней из Баку. Они вначале активно участвовали в КВНе, потом заняли разные должности в “ВИДе”, а теперь стали крупными телевизионными продюсерами. Но это так, второстепенная деталь. Важно другое: все понимали, что жизнь ушла из телекомпании; того, что было при Листьеве, или совсем не будет, или будет не скоро. Останкино по степени и быстроте распространения сплетен – это театр в кубе. И вот кто-то мне в транспортном коридоре Останкино рассказывает по секрету, что где-то на восьмом этаже Телецентра есть прогрессивный журналист Леонид Парфёнов, который готовит суперинтересную, крутую программу “Намедни” для нового, только что открывшегося телеканала НТВ. И что Парфёнов набирает штат. И я пошла.