Увидев Ранто, отдавшую свои пустые кувшины рабу, уложившему их в телегу, и собравшуюся идти к жилищу Сонники, Актеон вышел из таверны.
— Я пойду с тобой, малютка. Ты меня проводишь в дом твоей госпожи.
Солнце склонялось к западу. Вечерний луч золотил зелень полей и придавал янтарную прозрачность листьям. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, дребезжали телеги и раздавались песни возвращавшихся из города крестьян.
Пришли в громадную виллу Сонники. Прошли мимо жилищ рабов, у дверей которых кипела масса голых детей с толстыми животами и пупками, выдающимися как пуговки. Дальше шли конюшни, из которых поднимался пахучий пар и неслось ржание; амбары, дом управляющего, ямы с отдушинами на уровне земли, куда сажали провинившихся рабов; голубятни, высокая башня из красных досок, около которой кружилось облако белых крыльев и слышалось нежное воркование; большие соломенные жилища сотен кур, и за всеми этими зданиями находилась уже сама вилла Сонники, о которой говорили с восторгом даже в самых отдаленных племенах Кельтиберии. Утопая в лаврах и кипарисах, окруженные решетчатой изгородью, увитой вьющимися растениями, над целым морем зелени, возвышались ее розовые стены с колоннадами и фризами из голубого мрамора и террасой.
Актеон шел молча и задумавшись. Несколько раз Ранто заговаривала с ним, не получая ответа.
— Смотри, иностранец, все, что ты можешь окинуть взглядом, все принадлежит Соннике. Смотри, грек, сколько кур. Кажется, все яйца, продающиеся в городе отсюда.
Актеон не обращал внимания на указания пастушки; когда же она закричала у входа в сад и внутри со звуками кимвала слился лай собак и странное чириканье невидимых птиц, грек ударил себя по лбу, как будто сделал какое-то открытие.
— Я знаю, кто это, — сказал он, как бы просыпаясь.
— Кто? — удивленно спросила девушка.
— Ничего, — ответил он холодно, боясь, что сказал лишнее.
В глубине души он был доволен своим открытием. Он вспомнил слова наемника-ливийца в таверне, и перед ним встал образ загадочного иберийского пастуха. Вдруг его мысль просветлела.
Теперь он знал, кто он. С первой минуты на него произвели впечатление глаза этого незнакомца: глаза, которых время не изменило. Эти глаза он часто видел в своей молодости, когда его отец был на войне, а он сам воспитывался в Карфагене.
Пастух был Ганнибал.
III
Танцовщицы из Гадеса
Сонника проснулась в два часа. Косые лучи солнца проникали через золоченый переплет окна, закрытого листьями вьющихся растений. Свет отражался на ярких алебастровых орнаментах, обрамлявших сцены из Олимпийских игр, нарисованные на стене, и колонки из розового мрамора, украшавшие вход.
Красавица-гречанка сбросила белое покрывало из сегабийского полотна, и ее первый взгляд при пробуждении был на свою наготу. Она любовно следила взглядом за всеми очертаниями своего обнаженного тела от груди, выдававшейся гармонической окружностью, и до конца розовых ног.
Роскошные, надушенные, волнистые волосы, рассыпавшись, покрыли ее тело как бы золотой царской мантией, приникая к ней от затылка до колен сладким поцелуем. Куртизанка любовалась при пробуждении своим телом с поклонением, которое вселили в нее похвалы афинских художников.
Она была молода и красива, она могла вызывать трепет волнения в людях, когда в конце пира появлялась на столе обнаженной, как Фрина. Жаждая убедиться на ощупь в своей красоте, она проводила рукой по упругой шее, по перламутровым выпуклостям груди, оканчивавшимся как бы розовыми лепестками, убеждаясь в их твердости; она касалась запутанной сети голубых жилок, слегка обозначавшихся под атласной кожей, и мало-помалу спускалась от глубокой впадины у талии к крепким бедрам и мягкой выпуклости живота, напоминавшей выпуклость кратеры, а отсюда к ногам, гармоническую упругость которых азиатские купцы, посещавшие Соннику в Афинах, сравнивали с хоботом слона.
Любовь коснулась ее своим огненным дыханием, но не сожгла ее: она жила среди ее пламени холодная, бесчувственная и белая, как мраморная статуя, под сиянием солнечных лучей. И, видя себя еще такой молодой, красивой, девственно-свежей, она улыбалась, довольная собой, довольная жизнью.
— Одацис!.. Одацис!
На звук ее голоса вошла рабыня-кельтиберийка, высокая, худая, сильная, которую гречанка очень ценила за нежность, с которой она расчесывала ее волосы.
Опираясь на ее плечи, Сонника поднялась, улыбаясь, и встала с постели, чтоб отправиться в ванну.
Волосы окутывали ее наготу, как прозрачное золотое покрывало. Прикосновение голых ног к холодному мозаичному полу, изображавшему суд Париса, заставил ее засмеяться коротким смехом, причем на щеках ее обозначились ямочки и по спине пробежала легкая дрожь.
Она спустилась с трех ступенек в яшмовый бассейн и развела руками, разбрасывая воду жемчужными брызгами. Ее тело в зеленоватой воде казалось как бы прозрачным, переливаясь фантастическими оттенками, когда она двигалась с одного конца на другой, как сирена с перламутровыми плечами и плывущей по воде волной волос.
— Кто приходил, Одацис? — спросила она, вытягиваясь в воде.
— Приходили гадесские женщины, которые будут танцевать сегодня. Полиант поместил их около кухонь.
— А еще?
— Несколько минут тому назад пришел иностранец из Афин, которого ты встретила сегодня утром в храме Афродиты. Ты провела его в библиотеку и не забыла правил гостеприимства. Теперь пора выходить из ванны.
Сонника улыбалась, вспоминая об утренней встрече. Она плохо спала. Она приписывала это бессонной ночи, проведенной с друзьями на террасе загородного дома, и прогулке к городским воротам до восхода солнца. Ее несколько волновал образ, оставленный в ее воспоминании личностью афинянина, так что она даже видела его во сне. Сама не зная почему, личность Актеона сливалась у нее с представлением о Зевсе, спустившемся на землю в человеческом образе, ища земной любви.
В минуты, когда она с отвращением расточала в Афинах свои ласки, продавая их за груды золота, у нее являлось смутное желание быть любимой богом. Она думала о Леде, о Психее, об изнеженном Ганимеде, любимых жителями Олимпа, и сердилась на невозможность встретить бога, который бы взял ее в таинственной роще или на краю одной из дорог, ведущих неизвестно куда. Ей хотелось любоваться своим образом в глубине глаз, оживленных отражением бесконечного; целовать уста, из которых исходит высшая мудрость; чувствовать себя рабой в объятиях, обладающих бесконечной силой могущества. Она испытала долю подобного блаженства, любя своего поэта, величественного и недосягаемого в некоторые минуты, как божественное существо; но в юношеской простоте она не могла вполне оценить этого наслаждения, а теперь, достигнув полного развития, встречала только людей таких же, каких знала в Афинах: или грубых и невежественных, или изнеженных и сумасбродных, лишенных той строгой и величественной красоты, какой она любовалась в статуях.