Она следила за работами в поле, на гончарных заводах, присутствовала при выгрузке кораблей, и громадное состояние Бомаро увеличивалось вследствие разумных советов, которые она давала своим тихим, мелодичным голосом, лежа под кустами лавров, в то время как рабыня освежала ее веером из перьев.
Бомаро, удовлетворенный в своей любви, часто плавал по берегам Иберии, желая еще увеличить состояние, которым так хорошо управляла Сонника. Она была окружена толпой греческих юношей, рожденных в Сагунте, желавших узнать у нее обо всех обычаях Афин. Злые языки в городе звали ее Сонникой-куртизанкой, а народ и мелкие торговцы, которым она много помогала, звали ее Сонникой-богачкой и готовы были драться со всеми, кто поносил ее.
После четырех лет счастливого брака Бомаро утонул в зимнюю бурю близ Геркулесовых столбов, и Сонника осталась полной хозяйкой громадного состояния и, благодаря богатству и доброму сердцу, получила огромное влияние в городе. Она освободила нескольких рабов в память погибшего морехода, принесла дары во все храмы Сагунта, воздвигла в Акрополе памятник Бомаро, выписав для работ над ним греческих художников. Своим великодушием она заставила суровых граждан забыть ее происхождение и терпеть ее веселую, свободную жизнь, ее греческие обычаи среди иберийского общества.
Когда прошло время траура, она стала давать пиры, продолжавшиеся до рассвета; выписала из Афин известных флейтистов, и их игра сводила с ума сагунтинскую молодежь; ее корабли предпринимали путешествия с единственной целью привозить ей благовония Азии, ткани Египта и фантастические украшения Карфагена; ее слава так распространилась, что некоторые кельтиберийские царьки приезжали в Сагунт, чтобы познакомиться с этой удивительной женщиной, добродетельной, как жрица, и прекрасной, как богиня. Греки восхищались тем, что с ней возвеличивалось превосходство их соотечественников над туземцами, а последние ценили ее щедрость. В ее дом не входили другие женщины, кроме рабынь, флейтисток и танцовщиц; она была окружена мужчинами, боготворившими ее, но не сближалась ни с одним. Она обращалась с ними просто, но холодно, принимая их ухаживание, но ничего большего не дозволяла им. Она мечтала только об Афинах, о лучезарном городе ее юности, и старалась на чужбине воссоздать его нравы.
В этом месте своего рассказа философ Евфобий горячо утверждал чистоту ее жизни. По словам греков торгового квартала, Сонника не имела любовников, и он, самый злой язык города, уверяет в том же. Несколько раз она склонялась в пользу кого-нибудь из своих знакомых; Алорко, сын одного из царей Кельтиберии, произвел на нее впечатление мужественной и гордой красотой горного жителя. Но в последнюю минуту Сонника отступила, как бы убоявшись смешения с низшей расой. Воспоминание об Аттике наполняло ее воображение. Если бы приехал какой-нибудь афинский юноша, красивый, как Алкивиад, поэт или ваятель, ловкий, как участник Олимпийских игр, она упала бы в его объятия, но дерзкие кельтиберийцы, приезжавшие на игры верхом и при вооружении, или женоподобные сыны купцов, завитые, надушенные, ласкающие маленьких рабов, сопровождающих их в бани, не были опасны для нее.
— Ты, афинянин, — продолжал философ, — должен представиться ей, ты будешь хорошо принят… Хоть ты и не юноша, — прибавил он, улыбаясь, — у тебя уже седеет борода, но в твоем облике есть что-то, напоминающее царей Илиады, а в чем величие Сократа? Кто знает, может быть, ты будешь наследником богатств Бомаро? Если это случится, не забудь бедного философа. Я буду доволен бурдюком лауронского вина, хотя ты теперь и не утолил мою жажду…
И Евфобий смеялся и хлопал Актеона по плечу.
— Я приглашен к Соннике сегодня вечером, — сказал грек.
— Вот как! Ну, мы там увидимся. Меня не приглашают, но я вхожу по праву домашней собаки.
Мимо разговаривающих прошел Алько, миролюбивый гражданин, возвращающийся с Акрополя.
— Это один из лучших людей в городе. Он проповедует мне добродетель, советует работать и забыть философию, но всегда дает мне чего-нибудь выпить. До ночи, иностранец!
Он побежал за Алько, который, опершись на палку, с добродушной улыбкой поджидал его. Актеон направился к центру рынка. Его позвал детский голос. Это была Ранто, сидевшая на земле между опустевшими уже кувшинами молока и продававшая последние круги сыра. Около нее на корточках присел молодой гончар. Они ели пирог с луком и, играя и смеясь, вырывали друг у друга куски. Пастушка предложила Актеону кусок пирога и сыра, что он принял с благодарностью, так как был голоден. Казалось, это была его судьба, получать в Сагунте помощь от женщин: это случилось уже два раза, с тех пор как он приехал.
Сидя с двумя детьми, он заметил, что рынок пустеет. Пастухи гнали свои стада к морским воротам; кельтиберийские вожди, взяв на лошадей своих жен, торопились в свои горные жилища, и опустевшие телеги громыхали, направляясь за город.
Снова увидел Актеон кельтиберийского пастуха, снующего между народом и прислушивающегося к разговорам. Проходя мимо грека, он взглянул на него тем таинственным взором, который возбуждал нежные воспоминания.
Вдруг молодой гончар встал и бросился бежать, прячась за колоннадой Форума.
— Он увидел своего отца, — спокойно заметила Ранто. — Вот идет Moпco, спускаясь с Акрополя.
Актеон встал навстречу стрелку.
— Моего слова было достаточно, чтобы сенат принял тебя. Городу нужны хорошие воины. Старшины очень озабочены сегодня: боятся Ганнибала, этого Гамилькарова волчонка, который поднимает карфагенян и не снесет спокойно нашей дружбы с римлянами и казни его здешних союзников… Смотри: это задаток тебе от республики.
Он подал горсть монет, которые Актеон положил в свою сумку. Затем Moпco пригласил его к себе познакомиться с его сыновьями и отобедать с ними, но афинянин поблагодарил, извиняясь тем, что уже приглашен к Соннике.
Простясь со стрелком, Актеон почувствовал жажду и, вспомнив рекомендацию философа, зашел к тому римлянину, лавронское вино которого восторгало Евфобия. Он разменял денарий и получил глиняный кувшин искрящегося красного вина. В углу лавки два грубых наемника с разбойничьими физиономиями пили вино. Один был ибериец, другой ливиец, с большой головой и атлетическими формами, со щеками, огрубевшими под шлемом, шеей и руками, изборожденными ранами. Он был одним из тех воинов, которые за деньги одинаково готовы служить как одному народу, так и его врагу.
— Я на службе Сагунта, — говорил ливиец, — эти купцы платят более, чем карфагеняне. Хотя я и доволен службой у этого народа, но считаю, что они напрасно делают неприятности Ганнибалу. Рим имеет большое значение, но Рим далеко, а этот львиный щенок недалеко отсюда. Я его видел ребенком, когда служил его отцу Гамилькару. Бегает он как беговой конь, сражается и пешим, и на лошади, как придется, одевается как раб; более всего нравится ему оружие; спит он на земле, и часто отец поутру находил его среди сторожей лагеря. Он ничего не хотел слышать, все хотел видеть собственными глазами, проникнуть во вражеский стан, чтобы наверное узнать его слабую сторону. Газдрубал, муж его сестры, несколько раз изумлялся, когда в его палатку врывался старый нищий, и потом хохотал до слез, когда Ганнибал сбрасывал парик и рубища, которые помогли ему проводить несколько часов среди вражеской армии.