О том, как возник знаменитый жанровый подзаголовок «Москвы — Петушков» Ерофеев в 1988 году сообщил вот что: «Меня попросили назвать это. Ну, хоть как-нибудь. Опять же, знакомая — ведь не может быть, чтобы сочинение не имело бы никакого жанра. Ну, я пожал плечами, и первое, что мне взбрело в голову, было — „поэма“. И я сказал: „Если вы хотите, то пусть будет поэма“. Они сказали: „Нам один хрен, пусть будет поэма или повесть“, но я тогда подумал: поэма»
[481]. Про конкретные обстоятельства создания «Петушков» Венедикт тоже рассказывал безо всякого пафоса. «…Зимой 1970-го, когда мы мерзли в вагончике
[482], у меня появилась мысль о поездке в Петушки, потому что ездить туда было запрещено начальством, а мне страсть как хотелось уехать. Вот я… „Москва — Петушки“ так начал» (из интервью Л. Прудовскому)
[483]. Нине Черкес-Гжелоньской Ерофеев поведал о возникновении замысла «Москвы — Петушков» так: «Первым толчком было, что я ехал как-то зимой, рано утром из Москвы в Петушки и стоял в тамбуре. Разумеется, ехал без билета. Ведь я до сих пор не покупаю билет, хотя мне уже пошел шестой десяток. И вот я стоял в морозном тамбуре. И курил. И курил <…> „Беломор“. И в это время дверь распахивается и контролеры являются. И один сразу прошел в тот конец вагона, а другой остановился: „Билетик ваш!“ Я говорю: „Нет билетика“. — „Так-так-так. А что это у вас из кармана торчит пальто?“ А у меня была початая уже, я выпил примерно глотков десять, бронебойная бутылка вермута такая восемьсотграммовая. Но она в карман-то не умещается, и я потерял бдительность и горлышко торчало. „Что это у тебя там?“ Я говорю: „Ну, вермут<нрзб>“. „А ну-ка вынь, дай-ка посмотреть!“ Посмотрел, покрутил… Бульк-бульк-бульк-бульк-бульк-бульк-бульк… <…> „Дальше — беспрепятственно!“ И вот после этого началось. Это <было> в декабре 69-го года. Я решил написать маленький рассказик на эту тему, а потом думаю: зачем же маленький рассказик, когда это можно… И потом… из этого началось путешествие»
[484]. «Тогда на меня нахлынуло, — объяснял Ерофеев Ирине Тосунян. — Я их писал пять недель и пять недель не пил ни грамма. И когда ко мне приехали друзья и сказали: „Выпьем?“, я ответил: „Стоп, ребята, мне до этого нужно закончить одну гениальную вещь“. Они расхохотались: „Брось дурака валять! Знаем мы твои гениальные вещи!“»
[485]
А вот как история написания «Москвы — Петушков» отразилась в кривом зеркале Вадима Тихонова: поэму «он писал на станции „Железнодорожная“
[486] в вагончике. Когда все уехали в отпуск, он там остался сторожить и сидел писал. Я к нему когда приехал, услышал только смех. Захожу, смотрю, сидит Ерофеев и пишет. И смеется. Я ему сказал:
— Ну, хватит хохотать, Ерофейчик, уже, пора и серьезным делом заниматься…
— А у тебя что, Вадимчик? — он меня спрашивает.
— А у меня идея есть.
— Какая идея?
— Надо выпить!»
[487]
Нужно, тем не менее, отметить, что в разговоре с друзьями Ерофеев назвал «Москву — Петушки» «гениальной вещью» вполне ответственно и осознанно. Просто гениальность в представлении Ерофеева вырастала не из звериной насупленной серьезности, а из дуракаваляния и домашней шутливости. Именно с учетом этого обстоятельства нужно воспринимать следующее свидетельство Елизаветы Горжевской: «Он никогда не изображал из себя гения, у Венички этого никогда не было». В ерофеевской поэме были сознательно подхвачены традиции анекдота и легковесной застольной болтовни, хотя сводить «Москву — Петушки» только к этой традиции, разумеется, было бы глупостью.
И тут самое время обратить внимание на как бы мимоходом и неуверенно оброненное Ерофеевым в интервью число близких друзей, для которых писалась поэма, — двенадцать. Комментарием к этому числу может послужить следующий фрагмент из ерофеевской записной книжки 1973 года: «Христа (как следует) знали 12 человек, при 3 с половиной миллионах жителей земли, сейчас Его знают 12 тысяч при 3,5 миллиардах. То же самое»
[488]. «Такая своеобразная апостольская группа. Христос и апостолы. Такой вот кружок своеобразный», — описывает взаимоотношения Ерофеева и его владимирского окружения Вячеслав Улитин
[489]. «Эта компания вокруг него — это как бы его ученики, его апостолы были», — определяет взаимоотношения Ерофеева с «владимирцами» и Евгений Попов. Отчетливо евангельские мотивы звучат и в описании Игорем Авдиевым последствий встречи с Ерофеевым: «Я оставил дом, я оставил институт, я просто пошел за ним и потом не расставался до са́мой буквально смерти его»
[490]. Осторожное и ненавязчивое, почти игровое самоотождествление с Христом, которое легко выявляется в «Москве — Петушках», как представляется, многое объясняет в особенностях поведения Ерофеева конца 1960-х — начала 1970-х годов. «Я с каждым днем все больше нахожу аргументов и все больше верю в Христа. Это всесильнее остальных эволюций», — записал он в блокноте того же 1973 года
[491]. «„Москва — Петушки“ — глубоко религиозная книга, — утверждал Владимир Муравьев и вслед за этим спешил прибавить: — …но там он едет, во-первых, к любовнице, а во-вторых, к жене с ребенком. И что, он раскаивается? Да ему это в голову не приходит»
[492].
Теперь вернемся к истории написания и распространения текста поэмы. «Помню, принес он как-то тетрадку. (Мы встречались у Кобяковых — это наш однокурсник), — вспоминал Муравьев. — И вот Веничка пришел и объявил мне, что он написал забавную штуку. „Вот, если хочешь, посмотри, пока пошел покурить“. Это была „Москва — Петушки“. Я ему сказал тогда: „Сейчас ты ее обратно не получишь“. — „Как не получу? А я обещал ее во Владимире, Орехово-Зуеве, Павлове-Посаде“. — „А я ничего не обещал, у меня совесть чиста перед всем Владимиром. Я на чужую собственность не покушаюсь. Когда это будет перепечатано, получишь обратно“. Я тогда посмотрел несколько мест и увидел, что это не исповедальная проза, не любительская, а уже работа. Тогда, конечно, о ксерокопии и речи не было. И я договорился с женой Левы Кобякова перепечатать — лучше всего к завтрему. Хотя тогда и речи не было о том, чтобы заплатить. И она напечатала. А Венька исчез. Когда приехал, злобно меня спросил: „Где тетрадка?“ — на что я с торжествующим видом сказал: „Вот она“»
[493].