И мемуаристы рассказывают в унисон: «Он к себе особенно не подпускал» (Ирина Дмитренко); «Ерофеев что-то „излучал“. Доброта? Нет, не могу так сказать. Он был будто чем-то сильно переполнен, „загружен“. Каким-то неизвестным мне контентом, возможно, стихами или воспоминаниями, не знаю. Но он явно старался культурой вокруг не сорить. И тут он был лорд. Все вокруг Венедикта казались чуть проще, грубей, даже тогдашняя Ольга Седакова. Я бы рискнул назвать это нежностью, но необычной. Неброской, неаффектированной, со смещенным центром. Рассеянная нежность, проходящая по касательной, объектом которой, наверное, стать было нелегко»
[10] (Глеб Павловский); «…всегда была ощутима некая нестыковка, суверенность, отсутствие в присутствии. Словно какой-то незримый экран находился меж ним и окружающими, даже самыми близкими и преданными. Спорить с ним было бесполезно и не нужно. Просто выдавал очередную порцию саркастических и парадоксальных формулировок. Не убеждал, не навязывал своего мнения. Просто знал истину, зримую лишь ему, пребывающему в ином измерении <…> Никогда он не был ясен. Ни вблизи, ни — тем более — издалече» (Анатолий Иванов)
[11]; «Веня был человек очень закрытый, очень собранный, даже выпив, он таким оставался» (Александр Корноухов)
[12]; «…внешним обликом, как ни странно, он немного напоминал пуританина, был застенчив, закрыт, что как-то не вязалось с представлениями о его пьяной жизни» (Наталья Четверикова)
[13]; «Он всегда умел очертить магический круг приватности — из двух-трех имен на обложках по тумбочке разложенных книжек, из блокнота с авторучкой наискось» (Пранас Яцкявичус (Моркус))
[14]; «Веня в быту был человеком по преимуществу молчаливым — я, признаться, не припомню, чтобы когда-нибудь в разговоре слышал от него больше 10–15 слов подряд. Он явно предпочитал слушать других, а не говорить сам» (Марк Фрейдкин)
[15]; «Бенедикт
[16], я думаю, открывался редко и очень немногим <…> Я часто ощущала, что он отчужден от людей, даже тех, с кем в хороших отношениях» (Лидия Любчикова
[17])
[18]. Вспомним еще раз определение Ниной Брагинской ерофеевского мира не только как «отвязанного», но и «целомудренного».
На память приходит стихотворение Тютчева «Silentium!»:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, —
Любуйся ими — и молчи.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими — и молчи.
Лишь жить в себе самом умей —
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, —
Внимай их пенью — и молчи!..
[19]
В блокноте для записей 1959 года Ерофеев дважды обозначил тютчевским словом «silentium» нежелание говорить о тех или иных обстоятельствах своей жизни
[20]. Из этого же «silentium», вероятно, выросла и его «антиколлективистская этика»
[21], причем Ерофеев избегал вливаться не только во всяческие советские сообщества (как многие его современники), но и в антисоветские. «В литературном быту, — вспоминает Елена Игнатова, — Венедикт был из числа одиночек — не примыкал ни к какой „школе“ или „направлению“, его не заботили соображения групповой тактики. Попытки привлечь его к „общему делу“ были заведомо безнадежны: он отлынивал, не соглашался или просто ссорился с остальными»
[22]. «Я вынашиваю в себе тайну. Потому я капризен, меня тянет на кислое, на горькое, я отяжелел в своих душевных движениях», — полушутливо (уподобляя себя беременной женщине) отметил Ерофеев в записной книжке 1965 года
[23].
Однако и тютчевское стихотворение «Silentium!» не дает единственного ключа к разгадке всегдашнего молчания Венедикта Ерофеева о главном, поскольку оно слишком определенно и догматично
[24]. Восклицательный знак в заглавии этого стихотворения совсем не случаен, а Ерофеев, как мы уже поняли, пафоса и прямолинейности на дух не переносил. «Больше всего в людях мне нравится половинчатость и непоследовательность», — отметил он в записной книжке 1976 года
[25]. Приведем и очень точное наблюдение Бориса Сорокина: «Всякий раз, касаясь Венедикта, так или иначе вызывая его к жизни, мы вызываем к жизни и одно неотъемлемое его свойство: неопределимость, неуловимость его облика при всей терпкой его очевидности. И всякое более или менее конкретное „да“ по его поводу само же возбуждает ответное „нет“, и — наоборот»
[26]. Ерофеев мог бы сказать о себе словами пастернаковского доктора Живаго: «Поймите, поймите, наконец, что все это не для меня <…> „кто сказал а, должен сказать бе“ <…> — все эти пошлости, все эти выражения не для меня. Я скажу а, а бе не скажу, хоть разорвитесь и лопните»
[27]. Мог бы, но никогда не сказал бы по той простой причине, что терпеть не мог вступать в идеологические споры
[28].