Возможно, не родись у Арсения шестеро детей, Густав вел бы себя иначе в коммерческих предприятиях и дальнейшая судьба семьи была бы иной. Но он будто вознамерился что-то доказать судьбе; не деловое чутье изменило ему, а чувство меры. Он окончательно потерял способность различать семью и семейное дело, задумал дать каждому внуку и внучке по огромному состоянию – хотя и так был богат; открыто стакнулся с верхушкой военного министерства, нажив себе опасных врагов, уже запустивших слухи: немец снабжает армию, это потенциальный саботаж! Конечно, такие обвинения никого не удивляли, промышленники часто интриговали именно таким образом, посылая в полицию, Сенат, Министерство юстиции подметные письма, «разоблачавшие» связь конкурентов с Германией или Австро-Венгрией. Но летом 1914 года риски этих обвинений в одно мгновение многократно возросли: началась война.
Кирилл положил себе запрет: не пытаться представить, как встретили члены семьи известие о вступлении в войну. У него был ответ: Арсений больше никогда не писал в дневнике по-немецки. Старая книжица, заполненная лишь наполовину, легла на полку. В новой, начатой в августе, остались только русский и латынь; а вскоре и латынь пропала – кажется, прадед подсознательно готовился к тому, что однажды его обыщут и какой-нибудь неграмотный военный следователь или полицейский заподозрит в непонятных латинских словах крамолу, шпионский секрет. Арсений, уже имевший после краткого японского плена дело с контрразведкой, видел дальше, чем Железный Густав и Андреас, которые, хотя и осознавали, что их положение пошатнулось, чувствовали себя защищенными деньгами, наградами, а главное – связями, наиполезнейшими связями.
Железный Густав усмирил гордый нрав и подал на Высочайшее имя прошение о даровании подданства себе, Андреасу и прочим в нем нуждающимся членам семьи. Прошение было удовлетворено, однако не так легко, как рассчитывал Густав.
Новоиспеченный российский гражданин приветствовал войну; но было ли это искренним? Железный Густав все еще рассчитывал, что война укрепит его позиции, на деле докажет превосходство его снарядов и пушек и, конечно же, обогатит семью; так судил Арсений, которому был неприятен энтузиазм деда, организовавшего на заводах патриотические митинги, пожертвовавшего крупную сумму на дела придворного милосердия – реверанс за монаршее попечение.
Но Кирилл полагал иначе. Он, глядя из будущего в прошлое, считал, что Густав и Андреас все-таки почувствовали опасность быть немцами. Все компании Шмидта сменили вывески, названия выбирались неопределенно-нейтральные, вроде «Восход» или «Заря». Иронично, думал Кирилл, что эти названия пережили революцию и сохранились в СССР, отвечая патетическому новому стилю. Санкт-Петербург 18 августа переименовали в Петроград, и Железный Густав мог просто уловить прозрачный намек, говорил себе Кирилл; и сам же отвечал: нет, Густав и Андреас именно чувствовали, что зарвались, слишком агрессивно вели себя на рынке, слишком многим наступили на мозоль, слишком подчеркивали немецкость своих машин, механизмов, оружия, должную означать их непревзойденное качество, и теперь опасались, что конкуренты воспользуются ситуацией.
Арсения, служившего по-прежнему в Московском императорском военном госпитале, в первые месяцы войны не трогали – как известно, общее мнение всех воюющих держав было, что война закончится к Рождеству; войсковые начальники рассчитывали справиться с потоком раненых наличествующими силами.
Поэтому осень Арсений провел в Москве. Дед и отец как бы отъединились от остальной семьи, взвалив на себя заботы и страхи военного времени. Прежде дом был скреплен их деятельным участием, ежедневными завтраками-обедами-ужинами, вечерними разговорами у камина, множеством маленьких церемоний, а главное – самим духом присутствия старших, находивших время вникать даже в дела детей, учить их немецкому; старших, не казавшихся стариками. Хотя Густаву уже было под восемьдесят, а Андреасу ближе к шестидесяти, прежде они оба казались защищенными от старости: как языческие боги, держали они капиталистический рог изобилия, исторгавший машины, которые производят машины.
Теперь же оба столпа дома познали старость – не как скудость сегодняшних сил, а как ограниченность горизонта будущего. Пряча внезапное старчество, они закрылись, сберегая силы, – и не заметили, как без их попечения семья раскололась на маленькие островки.
Для двух титанов война пока была сугубо коммерческой проблемой. Остальные знали войну только по газетам, по слухам, по шепоткам за спиной: немец, немка. И только Арсений уже встретил настоящую войну: в госпиталь сначала по одному, потом десятками, потом сотнями стали привозить раненых. Примечательно, что доктора Швердта никто не попрекал его немецкой национальностью. В госпитале было еще несколько врачей-немцев, и им нет-нет, но доставались косые взгляды; в Арсении же видели в первую очередь врача. Другие доктора-немцы тоже говорили по-русски без акцента, прожили всю жизнь в России, многие служили в госпитале дольше Арсения, пользовались заслуженной славой, однако их инстинктивно и мгновенно стали воспринимать как чужих, Арсения же – как своего. Почему? – думал Кирилл. Ведь у Арсения было гораздо больше шансов стать козлом отпущения просто из-за зависти, ведь все знали, что его дед и отец – немецкие фабриканты, богачи.
Наверное, рассуждал Кирилл, в госпитале чувствовали то, чего, может быть, еще не чувствовал сам Арсений: его окончательное отсоединение от семьи, переход в русское подданство не в смысле гражданства, а в смысле готовности и желания разделить судьбу новой родины; или – ощущали, что Арсений немного не от мира сего, он и дурачок, и святой, помешавшийся на бактериях, инфекционных болезнях, человек, всерьез воюющий со смертью, – очень узнаваемый, русский типаж.
В госпиталь стали поступать раненые. И оказалось, что Арсению с его скромным военным опытом есть чему поучить академических коллег. Те, хотя служили в военном госпитале, не понимали, что раненые солдаты – не обычные больные; что в них еще живет война и за ними нужен особый уход.
Густав и Андреас пеклись о сохранении и умножении производства пушек. А в госпитале Арсений видел солдат с оторванными ногами, приговоренных калек, вечную обузу крестьянским семьям. И хотя заводы Густава производили русские пушки, а солдат ранили немецкие, внутри Арсения происходила подмена: он чувствовал, что это орудия, выпущенные Шмидтом и Швердтом, изувечили его пациентов.
Примечательно, что дома Арсений не рассказывал, что занимается ранеными. Он как бы ушел в подполье, видимо понимая, что не найдет общего языка с дедом и отцом. Те в конечном счете полагали гибель солдат неизбежностью, а он восставал против этой неизбежности; а еще – Арсений обнаружил в солдатской среде нечто новое, чего не было на Японской войне, что он сам едва понимал.
Арсений ожидал, что снова, как в 1905 году, среди раненых солдат будет много сошедших с ума; но теперь было иначе.
Он безумен, но он и здоров, – писал Арсений про солдата, толкующего о предательстве императрицы-немки. Безумен потому, что буквально все несчастья сводил к злой воле Александры Федоровны, доказывал это до трясучки. А здоров потому, что разложение государства достигло такой степени, что в этом действительно легко было увидеть злой умысел, заговор – не могут же власти без тайных причин допустить такую разруху, такое временщичество!