Сами записи Арсения не сохранились, он сдал их впоследствии врачам, которым предстояло лечить сумасшедших в Рязани, но кое-что можно было восстановить по дневникам.
«Воевали с японцами, шпионов японских ловили по всем углам. Солдаты шептали, не скрываясь, что “их благородия макакам продались”. Но нет японцев в солдатском бреду. Нет. Слишком они далекие, слишком чужие. Слишком. Пушки есть. Атаки есть. Раны есть. Враги есть. А японцев нет. И, что очень интересно, враги, враг – он не чужой, а свой. Смутьяны. Студенты. Богачи. Офицеры. Революционеры. Генералы. Придворные. Императрица. Стессель. Куропаткин. Государь Император. Жиды-ростовщики. Просто жиды. И немцы. Солдаты просто больны врагом. У каждого свой, но у всех он есть».
Кажется, Арсений стал обращать особое внимание на фантасмагорических немцев, существующих в бреду солдат. У него возник соблазн, интерес посмотреть в это искривленное зеркало, увидеть в нем себя, Арсения Швердта; погрузиться в зыбкие прорицания безумной пифии, услышать смутные речения о судьбе и роке.
Один солдат, узнав, что врач – немец, стал изводить его требованиями отрастить утраченную ногу. Он был твердо уверен, что немцы знают секрет такого врачевания, но скрывают от православных. Другой считал, что немец-доктор приставлен извести раненых, третий – что вообще всю войну устроили немцы, чтобы нажиться и чтобы русских мужиков поубивало побольше. Четвертый – он служил денщиком у немца-поручика, раненого и испустившего дух у него на руках, – верил, что сам стал немцем; рассказывал, как проснулся утром – и вроде он есть он, а вроде – все русское теперь чужое, и сапоги по-чужому дегтем пахнут, гадко так, и лошади кавалерийские по-чужому стучат подковами; этот говорил, что невыносимо ему жить, от всего воротит, и спрашивал – нет ли средства опять русским стать, иначе наложит он на себя руки.
Война была на Дальнем Востоке, но сошедшим с ума солдатам чудились те враги, которых привезли они в потемках, в чуланах разума из Центральной России. И больше всего интересно было Кириллу подмеченное Арсением: нет японцев в бреду солдатском. А немцы есть.
И Кирилл стал думать, почему так. «Слишком чужие японцы, слишком далекие», – писал Арсений. А Кирилл добавил: а немцы – уже не чужие, не далекие. Не случайно же иноверческое кладбище в Москве, где похоронены иноземцы всех вер, в народе называлось и называется Немецким. То есть немец – это и немец, и специфически русский образ иностранца вообще.
Ведь немец – не просто враг, думал Кирилл. Он, сколько толковали русофилы о засилье немцев в России, – человек близкий, почти что свой, и вместе с тем иной, чуждый. И вот это противоречие между близким знакомством, свычкой – и предполагаемой бездной инакости внутри немца заставляет ужаснуться: своему чужому ты открыт, он прочел тебя, как книгу, он знает все твои тайны, слабые места, все приводные ремни национального характера; ты абсолютно беззащитен перед таким врагом.
Свой чужой, повторил Кирилл. Свой чужой. И главное, думал он, первоначально должен быть консенсус принятия, допущения, присвоения, чтобы потом маятник смятенных национальных чувств качнулся в другую сторону, началось отталкивание, отторжение.
Есть и Чужой Чужой, продолжал размышлять Кирилл. Он – в кинофильмах о глянцевитых хищных тварях, вылупляющихся из человеческого тела, здорового тела нации, добавил иронически Кирилл. Нацистское кино на самом деле, только действие толерантно перенесено в космос. Прекрасная проекция социальных страхов.
Свой Чужой, думал Кирилл. По имени Арсений, по отчеству Андреевич, но по фамилии Швердт. И вот уже солдат просит тебя, немца-кудесника, отрастить ампутированную ногу; и бранится, негодует, что скрываешь ты, немец, тайну врачевания.
Вот в какое зеркало посмотрелся Арсений; вот что он там увидел, думал Кирилл.
…После двух месяцев пути эшелон прибыл в Рязань. Там – подальше от столиц, в провинции – больных осматривала комиссия, в которую входили и полицейские чины. Распределяли их по разным госпиталям либо просто комиссовали, если не буйный, отправляли домой, ибо не знали, что, в сущности, с ними делать. Арсения представили к ордену Святой Анны четвертой степени, младшему ордену в длинной иерархии военных наград. Но представление было отозвано: помешали однодневный японский плен и отрицательный отзыв командира полка, поверившего слухам и подозревавшего, что доктор виновен в гибели его роты; впрямую этого написано не было, но достаточно оказалось и намека. Арсений, впрочем, отнесся к коллизии легкомысленно: война окончилась, а ордена пусть вручают другим.
* * *
Получив долгий отпуск, Арсений приехал домой, в усадьбу, в Пущу; хотя впоследствии он снимал квартиры в Москве, только Пущу он звал в любых записях домом.
В окрестностях пошаливали. Сполохи первой революции не вспыхивали под Москвой так ярко, как в отдаленных губерниях, но все-таки соседние усадьбы пострадали. Где-то разграбили припасы, где-то свели коней, и генерал-сосед вытребовал к себе на постой драгунский полуэскадрон. Однако Пущу грабители не тронули – слава Доброго Доктора и Доброй Барыни охраняла старый дом. И Арсений вступил на путь деда, стал врачевать крестьян, умножая добрую славу семейства.
А потом однажды в ночь привезли на санях раненого: сабельный удар рассек руку до кости. Арсений знал того мужика из рыбацкой деревни у самой Оки, жившей наособицу, промышлявшей, говаривали, в старину разбоем, потом поставлявшей бурлаков в Нижний Новгород тягать купеческие баржи, а с распространением пароходов захиревшей. Был тот мужик бакенщиком, выезжал в ночь на фарватер зажигать бакены, а долгим летним днем катал на лодке отдыхающих господ по окским ленивым протокам, рыбалил помаленьку, привозил в Пущу ранним утром на продажу укрытых от занимающегося зноя жирными лопухами пудовых сомов, черных обитателей речных глубин. А теперь он лежал в горячем бреду перед Арсением, вошла в рану зараза, и Арсений понимал, что накануне где-то перехватили его драгуны, застали за воровским ремеслом, гнали по лесу, раненого, да не догнали, ушел он, знающий овраги и перелески, а может, по воде спасся, были у рыбаков тайные лодочки припрятаны, какую-то торговлишку они вели беззаконную или просто разбойничья кровь так играла.
И знал Арсений, что если найдут драгуны раненого в его доме, если не сообщит он в полицию, арестовать, может, и не арестуют, вступятся старшие, Густав и Андреас, но с военной службы уволят. И, наверное, Арсений сообщил бы – если бы не вел недавно эшелон сумасшедших, если бы не видел, как лютуют по железной дороге казаки из карательных отрядов, запарывая людей насмерть; если бы не проникся уже глубоким сочувствием к бунтовщикам.
Арсений не выдал. Спрятал беглеца, прочистил и зашил рану. Знал, что нельзя бакенщику домой возвращаться, что заметили его отсутствие и ждет его в деревеньке драгунский разъезд. Дал денег на дорогу, на обустройство, и утек бакенщик по Оке, ушел с помощью речных братьев на лодке до Нижнего, где сотни тысяч жили, где исчезнуть можно было без следа.
Наверное думал Арсений, что будет этот случай единственным. Но уже проторили ночные гости дорожку в его дом, натоптали шаткий путь в сумерках. Арсений не писал, сколько раз к нему приходили, сколько раз в темноте влетали на двор запаленные лошади; но Кирилл чувствовал, что не раз и не два – гуляли кругом облавы, выискивая бунтовщиков действительных и мнимых, бесновался генерал, у которого разбили оранжереи розария.