Думаю о деде с бабушкой, ответил он. И о своем отце, и обо всех мертвых, кого я знал. (Показав себе на левый висок.) Там иногда становится довольно темно.
Знаю, сказал Энди. Я об отце тоже никак не могу перестать думать – а ведь он умер целых шесть лет назад.
От того, что и у Энди отец умер, как-то легче, подумал Фергусон, оба они – сыновья несуществующих мужчин и дни свои проводят в обществе призраков, по крайней мере – в скверные дни, в худшие, а поскольку сиянье мира в плохие дни ярче всего, быть может, это и объясняет, отчего они оба стремятся во тьму кинотеатров, почему счастливее всего чувствуют себя, только сидя в темноте.
Энди сказал что-то о сотнях монтажных склеек, которые потребовались для этой большой сцены, но не успел сообщить Фергусону, сколько именно их там было (число он наверняка помнил точно), как свет померк, заработал кинопроектор, и Фергусон устремил все свое внимание на экран: ему уже было любопытно выяснить, отчего вокруг этой картины столько шума.
Одесситы машут восставшим матросам с вершины лестницы. Богатая женщина раскрывает белую парасоль, безногий мальчишка стаскивает кепку, и тут – слова И ВДРУГ, и экран заполняет лицо насмерть перепуганной женщины. Толпа людей несется вниз по лестнице, среди них – безногий мальчишка, а белую парасольку стремительно выносит на первый план. Быстрая музыка, беспорядочная, музыка, что несется быстрее самого быстрого бьющегося сердца. Безногий мальчишка – посреди толпы, которая обтекает его с обеих сторон. Обратный план: солдаты в белых гимнастерках сгоняют людей вниз по ступеням. Крупный план женщины, поднимающейся с земли. Подгибаются колени мужчины. Падает еще один человек. И еще один человек падает. Общий план бегущей толпы, а солдаты гонятся за ними вниз по лестнице. Крупнее – люди, прячущиеся в тенях. Солдаты прицеливаются из винтовок. Опять съежившиеся люди. Толпа – вид сбоку, виды спереди, и тут камера начинает перемещаться, бежит вперед рядом с толпой бегущих людей. Сверху палят винтовки. Мать бежит со своим маленьким мальчиком, покуда мальчик в белой рубашке не падает лицом вниз. Мать продолжает бежать, толпа тоже бежит дальше. Мальчик в белой рубашке плачет, кровь течет у него из головы, белая рубашка запятнана кровью. Толпа все еще бежит, но теперь мать уже понимает, что сына с нею нет, и останавливается. Мать поворачивается, ищет сынка. Крупный план ее измученного лица. Плачущий мальчик в окровавленной рубашке теряет сознание. Мать в ужасе раскрывает рот и хватается за волосы. Крупным планом – мальчик без сознания, а мимо него несутся ноги и снова ноги. Продолжает громыхать музыка. Крупнее – лицо матери в ужасе. Нескончаемая толпа продолжает литься по ступеням. На откинутую руку мальчика опускается сапог. Чуть крупнее – толпа, льющаяся по ступеням. На мальчика опускается еще один сапог. Окровавленный мальчик переворачивается на спину. Очень крупный план глаз матери в ужасе. Она начинает двигаться вперед, рот открыт, руки – в волосах. Толпа хлещет вниз. Мать приближается к своему упавшему сыну. Нагибается поднять его. Общий план неистовой, несущейся вперед толпы. Обратный план: мать несет мальчика обратно, вверх по ступеням к солдатам. Рот у нее шевелится, она выкрикивает гневные слова. Общий план густой толпы. Более крупный план людей, притаившихся за каменной стенкой, среди них – Женщина в Пенсне…
Так все началось, и пока Фергусон наблюдал за развитием сцены, бойня показалась ему до того отвратительной, что глаза постепенно наполнились слезами. Невыносимо было смотреть, как мать расстреливают царские солдаты, невыносимо видеть, как убивают вторую мать, как жутко по ступеням съезжает детская коляска, невыносимо видеть, как воет Женщина в Пенсне – с широко открытым ртом, одна линза пенсне раскололась, а из правого глаза у нее хлещет кровь, невыносимо видеть, как казаки выхватывают шашки, чтобы покрошить младенца в коляске в капусту, – незабываемые образы, а потому – такие, что и потом вызывали кошмары пятьдесят лет, – и все же, хоть Фергусон отпрядывал от того, что́ наблюдал, его оно будоражило, его изумляло, что нечто столь огромное и сложное, как этот эпизод, можно было вообще запечатлеть на пленке, сам размах энергии, выпущенной за те минуты съемок, едва не расколол его напополам, и когда фильм закончился, он был так разбит, так взвинчен, так запутался в мешанине скорби и приподнятости, что даже не понимал, сможет ли вообще какой-нибудь фильм когда-нибудь так на него подействовать.
В программе стоял и второй фильм Эйзенштейна, «Октябрь», по-английски известный как «Десять дней, которые потрясли мир», – но когда Энди спросил у Фергусона, хочет ли тот его смотреть, Фергусон покачал головой и сказал, что слишком вымотан и ему нужно на свежий воздух. Поэтому они вышли наружу, не очень понимая, что им делать дальше. Энди предложил вернуться к нему в квартиру, чтоб дать Фергусону почитать «Форму кино и смысл кино» и, возможно, отыскать какой-нибудь еды заодно, и Фергусон, у кого на весь остаток дня не было никаких планов, подумал: А чего б и нет? Во время прогулки до угла Западной 107-й улицы и Амстердам-авеню таинственный Энди Коган поделился еще кое-какими фактами своей жизни, перво-наперво тем, что мать его – дипломированная медсестра в Больнице св. Луки и работает в тот день смену с двенадцати до восьми, и дома (слава богу) ее не будет, когда они туда придут, а также тем, что его приняли в Колумбию, но он решил пойти в Городской колледж, потому что обучение там бесплатное, а матери не по карману отправить его в Колумбию (однако до чего же это хороший пинок под зад – знать, что ему хватает соображения попасть в Лигу плюща), и тем, что, как ни любит он кино, книжки он все же любит больше, и если все пойдет по плану, он получит степень доктора философии и станет где-нибудь преподавать литературу, может, даже – ха! – в Колумбии. Пока Энди говорил, а Фергусон слушал, Фергусона поразило, до чего громадная пропасть разделяла их интеллектуально, словно трехлетняя разница в возрасте представляла собой путешествие в несколько тысяч миль, в которое Фергусону только предстояло пуститься, и потому, что чувствовал он себя таким невежественным по сравнению с мозговитым студентом колледжа, шедшим рядом, Фергусон задал себе вопрос, чего ради Энди Коган, похоже, так старается с ним подружиться. Он что, из тех одиноких людей, кому не с кем поговорить, было интересно Фергусону, он человек, так изголодавшийся по обществу, что согласен на все, что перед ним окажется, даже если оно примет форму незнайки-старшеклассника? Если так, то смысла в этом маловато. У некоторых есть недостатки – характера, или физические, или умственные, – что отъединяют их от других, но у Энди таковых, судя по всему, не наблюдалось. Он был дружелюбен и сравнительно хорош собой, не лишен чувства юмора, и был щедр (напр., предложил дать Фергусону книгу почитать) – короче говоря, он явно попадал в ту же категорию людей, что и двоюродный брат Джим, который был всего на год старше Энди, и у него имелось множество друзей, всех и не перечтешь по пальцам двенадцати рук. Вообще-то, раз Фергусон об этом сейчас задумался, ощущение от того, что он с Энди, лишь немногим отличалось от ощущений того, когда он бывал с Джимом: удобство того, что на него не посматривает свысока тот, кто старше него, того, что рядом по улице в одном темпе идут старший и младший. Но Джим был его двоюродным братом, и нормально, если к тебе так относится кто-нибудь из родни, а вот Энди Коган – по крайней мере, пока – мало чем отличался от совершенно постороннего человека.