Во избежание возможного ора в квартире Фергусон предложил отправиться на нейтральную территорию, в общественное место, где присутствие посторонних людей не даст им выйти из себя, а поскольку в «Зеленом дереве» они не были уже больше двух месяцев, то и решили вернуться в «Город Ням», как предполагал Фергусон, на последнюю их совместную трапезу всей их оставшейся жизни. Как же счастливы были мистер и миссис Молнар видеть их любимую молодую пару, когда та вошла в двери ресторана, и до чего услужливы были они, когда Фергусон попросил столик в дальнем углу в заднем зале – помещении поменьше переднего, на небольшом возвышении, где стояло меньше столиков, и настолько добры они были, что предложили им бесплатную бутылку бордо к ужину, и до чего уныло чувствовал себя Фергусон, когда они с Эми сели за свой последний ужин всех времен, отмечая, насколько уместно Эми инстинктивно предпочла сесть на стул, развернутый спинкой к стене, а это означало, что она может смотреть наружу и видеть других людей в ресторане, Фергусон же не менее инстинктивно сел на тот стул, что стоял спинкой к этим самым другим людям, и это означало, что единственным человеком, кого он мог видеть, была Эми, Эми и стена за нею, поскольку именно так они и держались, сказал он себе, такими и были они последние четыре года и восемь месяцев: Эми смотрела на других, а он смотрел только на Эми.
Провели там они полтора часа, быть может – час и три четверти, он так толком и не понял, сколько это длилось, и пока обычно прожорливая Эми ковыряла еду, а Фергусон один за другим осушал бокалы красного вина, в одиночку опустошив ту первую бутылку и заказав другую, они говорили и умолкали, снова говорили и умолкали, а потом все говорили, говорили и говорили, и уже довольно скоро Фергусону сообщили, что между ними все кончено, что они переросли друг дружку и теперь движутся в разные стороны, а потому им следует перестать жить вместе, и нет, сказала Эми, в этом никто не виноват, уж меньше всех виноват Фергусон, он же любил ее так сильно и так хорошо с самого их первого поцелуя на скамейке в том скверике Монклера, нет, дело просто в том, что она больше не может выносить удушающих пределов их парной жизни, ей нужно быть свободной, чтобы ломиться дальше по жизни одной, уехать в Калифорнию без привязок и без бремени кого бы то ни было и чего бы то ни было, и дальше работать на движение, такова теперь ее жизнь, и Фергусону больше нет в ней места, ее чудесному Арчи с его большой душой и добрым сердцем придется дальше обходиться без нее, и ей жаль, так жаль, так невообразимо жаль, но так уж оно теперь все, и ничего, ни единой штуке на всем белом свете нипочем не удастся этого изменить.
Эми уже плакала, два ручейка слез скатывались у нее по лицу, покуда она нежно распинала сына Розы и Станли Фергусонов, но сам Фергусон, у кого было гораздо больше поводов плакать, чем у нее, был слишком пьян для того, чтобы плакать, не чересчур пьян, но довольно пьян, чтобы не чувствовать позыва откручивать краны с соленой водой, что было только к счастью, как ему казалось, поскольку не хотелось, чтобы ее последнее впечатление о нем было как о человеке раздавленном, кто рыдает перед ней кишками наружу, и потому он призвал на помощь все силы, что в нем еще оставались, и произнес:
О, моя наивозлюбленнейшая Эми, моя необычайная Эми с неукротимыми волосами и сияющими глазами, моя дорогая возлюбленная о тысяче трансцендентных нагих ночей, моя блистательная девочка, чьи рот и тело много лет творили чудеса с моими ртом и телом, единственная девушка, кто когда-либо спала со мной, единственная девушка, с кем мне когда-либо хотелось спать, всю мою оставшуюся жизнь мне не только будет не хватать твоего тела, но особо мне будет не хватать тех частей твоего тела, что принадлежат только мне, что принадлежат моим глазам и моим рукам, и даже тебе самой неизвестны, тех твоих частей, каких ты и не видела никогда, тех задних частей, что невидимы тебе так же, как мои невидимы мне, как незримы они для всякого человека, обладающего или обладающей своим собственным телом, начиная с твоей попы, разумеется, твоей восхитительно круглой и изящной попы, и задних сторон твоих ног с маленькими бурыми крапинками на них, перед которыми я преклонялся так долго, и тех морщинок, что награвировались на твоей коже под самыми твоими коленками, в том месте, где нога сгибается, как восхищался я красотой двух этих линий, а еще сокрытая часть твоей шеи и бугорки на твоем позвоночнике, когда нагибаешься ты, и прелестный изгиб твоей поясницы, который принадлежал мне и только мне все эти годы, и бо́льшая часть твоих лопаток, дорогая моя Эми, как две лопатки твои выпирают – это мне всегда напоминало лебединые крылья, или же крылышки, торчащие их спины сельтерской девушки с «Белой скалы», кто была первой девушкой, кого я когда-либо полюбил.
Прошу тебя, Арчи, сказала Эми. Прекрати, пожалуйста.
Но я еще не закончил.
Нет, Арчи, я тебя прошу. Я так больше не могу.
Фергусон собрался было заговорить снова, но не успел выдвинуть язык на соответствующую позицию, как Эми встала со стула, вытерла слезы салфеткой и вышла из ресторана.
Май-июнь 1968-го. Наутро Эми собрала свои вещи, оставила их у родителей на Западной семьдесят пятой улице, после чего провела свой последний месяц студенткой Барнарда, ночуя на диване в гостиной у Патси Даган дома, на Клермон-авеню.
Фергусон был теперь более чем измотан, более чем оглушен, он вернулся в черный общежитский лифт затемнения 1965 года, которое было уже не отличить от затемнения 1946-47 года, когда он еще находился в утробе своей матери. Ему исполнился двадцать один год, и если он намерен располагать хоть какой-то жизнью в будущем, ему придется родиться заново – стать вопящим новорожденным, которого выволакивают из тьмы, чтобы дать еще один шанс отыскать свой путь в сиянии и мерцании мира.
Тринадцатого мая один миллион человек прошел с демонстрацией по улицам Парижа. Вся страна Франция восстала, а куда же, во имя всего святого, девался Де Голль? Один плакат гласил: «КОЛУМБИЯ-ПАРИЖ».
Двадцать первого Гамильтон-Холл заняли вторично, арестовали сто тридцать восемь человек. Той ночью битва в студгородке Колумбии между легавыми и студентами была шире, кровавее и ожесточеннее той, что случилась ночью винта семисот человек.
После номера от двадцать второго мая «Спектатор» перестал выходить – вплоть до последнего номера в том семестре, третьего июня. В тот же день Фергусон уехал из Нью-Йорка, провести месяц со своими родителями во Флориде.
Пока он направлялся по воздуху на юг, стреляли в Энди Уорхола – и чуть не убили его, женщина по имени Валери Соланас, написавшая манифест под заголовком «ШЛАК» (Общества по усекновению мужчин) и пьесу под названием «Засунь себе в жопу».
Через два дня после этого в Лос-Анджелесе человек по имени Сирхан Сирхан стрелял в Роберта Кеннеди и убил его, в сорок два года.
Каждый вечер в сумерках Фергусон гулял по пляжу, почти каждое утро играл с отцом в теннис, ел копченую лососину с яичницей в «Вулфис» в память о бабушке и почти все время проводил в квартире под кондиционером воздуха, работая над своими переводами французских стихов. Шестнадцатого июня, уже не зная, где именно сейчас Эми, он запечатал одно такое стихотворение в конверт и отправил ей на адрес ее родителей в Нью-Йорке. Писать ей письмо он не мог – и не желал он ей писать письмо, а вот стихотворению как-то удалось сказать почти все то, что сам он уже не мог ей сказать.