Фергусон подался вперед и спросил: А почему Вивиан вам сказала, что мне денег не хватает?
Не знаю, ответил Флеминг. Она просто разговаривала со мной о тебе и… и… упомянула, что ты живешь… как это говорят?…перебиваясь… перебиваясь с хлеба на воду.
А с чего вы взяли, что мне будет интересно хорошо к вам отнестись?
Ни с чего. Просто понадеялся, только и всего. Такое… чувство.
Вы что за деньги имели в виду?
Не знаю. Пятьсот франков? Тысячу франков? Ты мне скажи, Арчи.
Как насчет пятнадцати сотен?
Я по… полагаю, что можно. Дай-ка взгляну.
На глазах у Фергусона Флеминг сунул руку во внутренний нагрудный карман пиджака и вытащил бумажник, и Фергусон осознал, что и впрямь на это готов, что за те же деньги, какие он каждый месяц получает от родителей, он сейчас снимет с себя одежду перед этим толстым, лысеющим мужчиной и займется с ним сексом, и пока Флеминг пересчитывал купюры в бумажнике, Фергусон понял, что ему страшно, до смерти страшно, страшно так же, как было, когда он украл из «Книжного мира» в Нью-Йорке книги, какой-то жар под кожей, вызванный тем, что он как-то раз описал сам себе как сушь страха, ожог, расползающийся по всему телу уже так быстро, что грохот в голове граничил с возбуждением, да, вот оно, страх и возбуждение от того, что переступает через край дозволенного, и хоть Фергусона признали виновным, и он бы мог за это просидеть полгода в тюрьме, что, как теоретически предполагалось, научит его никогда больше к краю и близко не подходить, но он по-прежнему дразнил не-Божеского Бога-самозванца из своего детства – пускай спустится и покарает его, если осмелится, и вот теперь, когда Флеминг извлек из бумажника двенадцать стофранковых купюр и шесть пятидесятифранковых и снова сунул бумажник в карман, Фергусон так разозлился на себя, так отвратительно стало ему от своей слабости, что его потрясла жестокость в его собственном голосе, когда он сказал Флемингу:
Положите деньги на стол, Эндрю, и погасите свет.
Спасибо, Арчи. Я… даже не знаю, как тебя за это благодарить.
Ему не хотелось смотреть на Флеминга. Ему даже не хотелось его видеть, и, не глядя и не видя, он надеялся притвориться, будто Флеминга здесь нет, что здесь кто-то другой – вошел с ним в комнату, а самого Флеминга даже не было в тот вечер на ужине, и Фергусон с ним никогда не знакомился, даже не знал, что такой человек, как Эндрю Флеминг, где-то на земле существует.
Операцию следовало провести в темноте или не проводить вообще – потому и команда погасить свет, – но теперь, когда Фергусон встал со стула и начал снимать с себя одежду, свет зажегся в коридоре, minuterie (свет на минутку), который вновь и вновь включался весь день разными людьми, а поскольку между дверной рамой и краями плохо подогнанной двери были зазоры, свет вдруг полился внутрь, как раз достаточно для того, чтобы перестало быть темно, как раз когда глаза его привыкли к темноте, довольно света, чтобы он различил бугристые контуры теперь голого тела Флеминга, а следовательно, Фергусон перевел взгляд вниз, на пол, взбираясь на высокий деревянный помост кровати с глубоким встроенным ящиком под матрасом, а затем, когда оказался уже на кровати, обратил взгляд кверху и посмотрел на стену, когда Флеминг принялся целовать его нагую грудь и скользнул рукой на его медленно твердеющий хуй, который после некоторого рьяного оглаживания постепенно вошел в рот Флеминга. Далее, когда не сопротивлявшийся Фергусон оказался на спине и уже не мог смотреть в стену, он обратил глаза к окну, думая, что вид снаружи способен помочь ему забыть, что он внутри, в ловушке своей слишком маленькой комнаты, но тут свет в коридоре зажегся вновь, и окно превратилось в зеркало, отражавшее только то, что внутри, а внутри были они с Флемингом на кровати, вернее – Флеминг был на нем на кровати, плоская вялая задница старика вздымалась, и как только Фергусон увидел эту картинку в окне, которое было зеркалом, – зажмурился.
Он всегда занимался любовью с открытыми глазами, глаза его всегда бывали открыты широко, потому что ему нравилось смотреть на того, с кем он, а за исключением Энди Когана и некоторых гулящих с Ле-Аль, он никогда и не бывал ни с кем, к кому не ощущал могучей тяги, поскольку наслаждение касаться человека, который ему не безразличен, и принимать его касания усиливалось тем, что на этого человека можно было еще и смотреть, глаза так же участвовали в наслаждении, как и любая другая часть тела, даже кожа, но вот теперь впервые с тех пор, как Фергусон вообще помнил, как с кем-нибудь бывал, он делал это вслепую, что отсекало его от комнаты и текущего мгновения, и даже когда Флеминг попросил его взяться за его хуй и поплевать на него, Фергусона целиком там не было, ум его вырабатывал образы, не имевшие никакого отношения к тому, что творилось на кровати в его комнатке на верхнем этаже на рю де л’Юниверситэ, в объятьях друг друга рыдали Одиссей и Телемах, Фергусон гладил рукой круглые, мускулистые полулуны прелестного зада Брайана Мишевского, который он никогда больше не увидит и не коснется его, а бедняжка Джулия, чьей фамилии он так и не узнал, мертвая лежала на голом матрасе у себя в номере «Hôtel des Morts».
Теперь Флеминг просил Фергусона войти ему вовнутрь, пожалуйста, говорил он, да, если тебе будет угодно, спасибо, поглубже, до упора, и когда по-прежнему слепой Фергусон вставил свой стояк в просторное дупло невидимого мужчины, преподаватель хрюкнул, потом застонал, потом не переставал стонать, пока хуй Фергусона двигался у него внутри, волна мучительных звуков агонии, которую никак было не изолировать, потому что к ней Фергусон не был готов, в отличие от зримых образов, к каким готов он был, и их удалось стереть, но если б даже он заткнул себе уши, звуки эти все равно было бы слышно, их ничто не могло остановить, а потом все вдруг завершилось, эрекция у Фергусона размягчалась и съеживалась, уже невозможно было ее поддерживать, ни эрекцию, ни то, чем он занимался, – все уже прекратилось, он выскальзывал наружу, он закончил, не кончив, но все равно покончил со всем этим, покончил навсегда.
Простите, сказал он, я больше так не могу.
Фергусон сел на кровати спиною к Флемингу, и как-то вдруг сразу легкие его наполнил громадный приток воздуха, заполнил его так, что чуть горло не перехватило, а потом воздух из него рванулся единым продолжительным всхлипом, спазмом тошноты, громким, как громкий кашель, громким, как собачий лай, обрубленный вой, пролетевший сквозь дыхательное горло, вырвался в окружающее пространство, а он остался ловить воздух ртом.
Никакого чувства хуже вот этого. Нет позора ужаснее.
Пока Фергусон тихо плакал в руки, Флеминг трогал его плечо и говорил, что ему жаль, не следовало ему подниматься в комнату и просить его этим заняться, это было неправильно, он не знал, как такое могло произойти, но прошу тебя, сказал он, пусть это тебя не расстраивает, это не имеет никакого значения, они просто слишком много выпили и слегка лишились рассудка, все это ошибка, и вот тебе еще тысяча франков, сказал он, вот еще пятнадцать сотен франков, и прошу тебя, Арчи, сходи и потрать их на что-нибудь приятное для себя, на что-нибудь, отчего ты будешь счастлив.