Парни из «Спектатора» были публикой серьезной, работящей, скорее зубрилы, нежели тошноты, когда дело доходило до того, как они одевались или стриглись, но зубрилами они были с душами тошнотов, и собратья-новички Фергусона из класса 69-го были уже матерыми газетчиками, только что после средней школы, но вкопавшиеся в свою работу и преданные ей так, будто занимались этим уже много лет. Штатные работники «Спектатора» из тех, что постарше, хаживали в другой бар, в паре кварталов ниже по Бродвею, «Золотой поручень» – он был предпочтительным салуном для братков и качков, но приятели Фергусона выбирали более тусклую, не такую буйную атмосферу «Вест-Энда», и из той троицы, что иногда ходила с ним выпить и поговорить в какой-нибудь боковой кабинке, там бывали спокойный и вдумчивый Роберт Фридман, паренек с Лонг-Айленда, освещавший Академическую Успеваемость и в своем нелепом возрасте восемнадцати лет уже умевший писать так же мастерски и профессионально, как любой репортер из «Таймс» или «Геральд Трибюн», балабон Грег Мальхаус из Чикаго (Спорт) и настойчивый, пытливый, кисло саркастичный Аллен Бранч из Сан-Франциско (Дела Сообщества), и все они были согласны с тем, что правление газеты слишком консервативно, слишком робко реагирует на скверную политику университета относительно войны (допускает в студгородок военных вербовщиков, не разрывает связей с УКОЗ
[67] – произносится у коз, – программой подготовки флотских резервистов), равно как и на тактику владельцев трущоб при выселении бедных жильцов из многоквартирных домов, принадлежащих университету, чтоб и дальше расширять Колумбию на соседние районы, и когда настанет их черед управлять «Спектатором» весной их младшего курса, они выберут главным редактором Фридмана и быстро примутся за дело, изменят всё. Планы на этот путч лишь подтверждали то, что Фергусон и без того уже сообразил насчет первого курса того года. Они отличались от классов постарше – были агрессивнее, нетерпеливее, больше готовы подняться на драку с глупостью, самодовольством и несправедливостью. Послевоенные дети, родившиеся в 1947-м, имели мало общего с детьми войны, родившимися всего на два-три года раньше, за этот короткий срок успел произойти поколенческий разлом, и хотя большинство старшекурсников по-прежнему клевали на удочку тех уроков, какие выучили в 1950-х, Фергусон и его друзья понимали, что живут они в иррациональном мире, в стране, которая убивает своих президентов, принимает законы против собственных граждан и отправляет свою молодежь умирать в бессмысленных войнах, а это означало, что они более сонастроены с реальностью настоящего, нежели их старшие. Маленький пример, тривиальный случай, но тем не менее уместный: битвы из-за шапочек Недели ориентации абитуриентов. Фергусон инстинктивно отказался носить свою, но так же поступили и парни из «Колумбия Ревю» и «Спектатора», и десятки других, и в дни перед началом занятий в параллели из шестисот девяноста трех студентов больше трети не отводили глаза и сталкивались плечами со старостами-футболистами. Ничего не организовывалось. Каждый мальчишка, кто был против шапочек, действовал так по собственной воле, его отвращала мысль о том, что ему придется расхаживать по всему студгородку как новобранцу из бригады Траляля и Труляля, и так вот зараза сопротивления расползалась, пока не превратилась фактически в массовое движение, во всеобщий бойкот, в борьбу между традицией и здравым смыслом. Результат? Администрация объявила, что отныне для всех поступивших абитуриентов ношение шапочек вводиться не будет. Победа микроскопическая, да, но, возможно, признак грядущего. Сегодня шапочки, а завтра – кто знает?
К концу недели Благодарения Фергусон набрал стопку из полудюжины переводов, которые казались ему более-менее завершенными, и когда они прошли крайне важный Тест Эми, он наконец сгреб их все вместе, сложил в манильский конверт и подал в «Ревю». Вопреки тому, чего он ожидал в ответ, редакторы вовсе не были против принципа публикации переводов в журнале – только если они не слишком длинные, как сказал один, – и так вот вышло, что английское переложения Фергусоном стихотворения Десноса о дезертире и часовых, «Где-то в мире», оказалось принято к публикации в весеннем номере. Хоть он и не был больше полноправным поэтом, но по-прежнему мог участвовать а создании поэзии – тем, что переводил стихотворения, которые были гораздо лучше тех, какие сам он сумел когда-либо сочинить, и молодые поэты, связанные с «Ревю», чьи амбиции касательно самих себя намного превосходили его собственные касательно самого себя, кто, садясь писать, рисковал всем, а он не рисковал почти ничем, когда садился переводить, признали его ценность для группы как человека, который способен был судить о достоинствах одного произведения и недостатках другого, кто сообщал их беседам о поэзии взгляд более широкий, более всеобъемлющий, но эти ребята никогда не включали его в свой внутренний круг, что было совершенно оправданно и справедливо, считал Фергусон, поскольку он, в итоге, не был по-настоящему одним из них, однако в том, что касалось тусования в «Вест-Энде», все они были его добрыми друзьями, и Фергусон любил с ними разговаривать, особенно – с Давидом Циммером, который производил на него впечатление самого блистательного и не по годам развитого из всей компашки, вместе с корешем Циммера по Чикаго не-писателем Марко Фоггом, эксцентричным, взъерошенным мальчишкой, разгуливавшим в ирландском твидовом костюме и настолько глубоко сведущим в литературе, что мог отпускать шуточки на латыни и смешить тебя, пусть латыни ты и не понимал.
Журналисты и поэты были теми, к кому Фергусона тянуло, поскольку их он считал самыми живыми: именно они уже начали прикидывать, кто они и что в отношении к миру, но в классе 69-го были и другие, кто по-прежнему ни шиша не понимал ни про себя, ни про что-либо другое, подростки-хлюпики, набравшие себе хороших отметок в школе и способные добиться сногсшибательных баллов в стандартизованных тестах, но умы у них все еще были детские, орда неопытных эфебов и девственных дрочил, выросшая в маленьких провинциальных городках и типовых домах предместий, – они липли к студенческому городку и своим комнатам в общаге, потому что Нью-Йорк был чересчур велик для них, слишком груб, слишком быстр, и все это место угрожало им и сбивало их с толку. Одним таким невинным был сожитель Фергусона, общительный парняга из Дейтона, Огайо, по имени Тим Маккарти, который поступил в колледж совершенно не готовым к тому, чтобы усвоить свободу впервые жить где-то не дома, но, в отличие от множества других в том же положении, Тим не ушел в себя и не спрятался от города, а ринулся прямо ему навстречу, намереваясь целиком и полностью раствориться в двойном наслаждении монументального пития пива и постоянного потребления марихуаны – с парой кислотных приходов для ровного счета. Фергусон не знал, что делать. Большинство ночей он проводил с Эми в квартире на 111-й улице, и его комната в Карман-Холле служила ему скорее конторой, тем местом, где он держал книги, пишущую машинку и одежду, и когда б он в ней ни бывал, то, как правило, сидел у себя за столом перед машинкой и писал заметки для «Спектатора», сочинял различные длинные и короткие доклады, какие требовалось сдавать на его курсах, либо возился с очередным вариантом какого-нибудь своего перевода. С Тимом виделся нечасто и не сумел наладить с ним связи, отношения у них были дружескими, но глубоко поверхностными, как он однажды услышал у какой-то женщины, говорившей с другой женщиной в 104-м автобусе, и, ощущая, что парень этот движется полным ходом к тому, что могло оказаться серьезными неприятностями, он не очень хотел влезать в личные дела Тима. Повидал он уже довольно для того, чтобы самому не интересоваться экспериментами с той глупостью, какой была дурь, или тем сумасшествием, каким было ЛСД, но по какому праву стал бы он указывать Тиму Маккарти воздерживаться от употребления этих веществ? Впрочем, однажды днем в середине декабря, когда Тим ввалился в комнату, визжа и хихикая, с последнего сеанса дури с бандой дальше по коридору, Фергусон наконец не выдержал и сказал: Тебе это может казаться смешным, Тим, но больше никто не смеется.