Никогда ни слова о том, что он бросил бейсбол из-за их сына, ни слова о его похотливых мыслях об Эми Шнейдерман, ни слова о сексе с Даной Розенблюм, ни слова о том вечере, когда он перепил с дружком Эми Майком Лоубом и в итоге облевал себе все штаны и ботинки, но, помимо сокрытия этих секретов и опрометчивых поступков, Фергусон подчеркнуто не подвергал себя цензуре – задача трудная для такого скрытного человека, как он, но Фергусон выдрессировал себя быть с ними честным, выступать перед ними, и на двух дюжинах ужинов в Нью-Рошели, где он побывал за четыре года между смертью Арти и его собственным окончанием средней школы, говорил он о многом, включая различные пертурбации, происходившие у него в семье (развод его родителей, повторное замужество матери, ледяные отношения с отцом), и примечательный опыт обзаведения новым комплектом родни, не только отчимом и сводными братом и сестрой, но и братом Дана Гилом, эрудитом и человеком участливым, который интересовался писательскими устремлениями своего сводного племянника (Тебе придется научиться всему, чему сможешь, Арчи, однажды сказал ему он, а потом обо всем этом забыть, и вот то, чего ты забыть не сможешь, и создаст основу для твоей работы), и суровой женой Гила Анной, и его пухлыми, ухмыльчивыми дочерями Маргарет и Эллой вместе со своенравным старым отцом Дана, жившим в палате на третьем этаже дома престарелых в Вашингтон-Хайтс, и либо полоумным, либо на ранних стадиях деменции, но все равно он время от времени выступал кое с какими незабываемыми замечаниями, высказываемыми с этим его акцентом Зига Румана: А ну мы фсе саткнулис, мне поссать нато! Один из лучших результатов материна замужества, рассказывал им Фергусон, – неким таинственным мановеньем руки, какое нанизало воедино столько разных семей и перекрывающихся генеалогий, его самый дорогой друг и сводный двоюродный брат Ной Маркс теперь стал еще и родичем его новой сводной сестры и сводного брата, они теперь троюродные или четвероюродные сводные родичи (никто не был толком уверен, какие именно), и от этого факта, когда б Фергусон ни задумывался об этом, голова у него кружилась – Ной и Эми теперь связаны с ним в том же перемешанном племени! – и до чего ж приятнее теперь смотреть, как хорошо Дан Шнейдерман сошелся с Дональдом Марксом, совсем не так, как было с его отцом, который не любил дядю Дона и один раз назвал его напыщенным шмаком, и так лучше, сказал Фергусон, пусть даже отношения матери с ее сестрой и не улучшились и не улучшатся никогда, но теперь хотя бы стало возможно садиться и ужинать с Марксами и при этом не хотелось заорать или выхватить пистолет и кого-нибудь пристрелить.
Им он мог рассказывать такое, чего не рассказывал больше никому другому, а это, когда он бывал с ними, превращало его в другого человека, он делался откровеннее и забавнее, чем дома или в школе, такой человек способен смешить других, и, вероятно, еще и поэтому он все время к ним возвращался – поскольку знал, что им захочется слушать истории, какие он рассказывает, потешные анекдоты о Ное, к примеру, которого он никогда не уставал упоминать в разговорах, – о своем верном попутчике в странствии по чащобам жизни, которому выписали полную стипендию в школе Фильдстон в Ривердейле, одной из лучших частных школ в городе, о Ное подросшем и со снятыми с зубов скобками, которому удалось найти себе подружку, и он теперь ставил в Фильдстоне пьесы, современные, вроде «Стульев» или «Лысой певицы» Ионеско, и постарше, вроде «Белого дьявола» Джона Вебстера (ну и кровавая баня!), и снимал маленькие фильмы своей восьмимиллиметровой камерой «Белл-и-Гавелл». По-прежнему один из хитрейших саботажников на свете, он заявился вместе с Фергусоном на вторую из полумесячных встреч с его отцом в мае 1964-го – не в дешевый ресторан на сей раз, а в ужасающий загородный клуб «Синяя долина», приглашение куда Фергусон опрометчиво принял, настояв, чтобы в компанию можно было включить и Ноя, – такое предложение, предполагал он, отец отвергнет, но тот его удивил, согласившись на его требование, и вот так вот царь бытовых приборов и двое мальчишек однажды воскресным днем отправились обедать в клуб, а поскольку Ной знал все про боренья Фергусона с его отцом и был в курсе, насколько его друг терпеть не может этот клуб, над тем местом и над всем, что оно собою означало, он поиздевался, надев по такому торжественному случаю клетчатый берет с белым помпоном, столь нелепый, громоздкий головной убор, что Фергусон с отцом, увидев это, расхохотались, вероятно, то был единственный раз, когда они смеялись вместе, – за более чем десять лет, однако Ной держал лицо и не раскололся улыбкой, отчего смешное стало еще смешнее, конечно, и сказал, что это его первый визит в гольф-клуб, и ему хотелось выглядеть подобающе, поскольку гольф – игра шотландская, а значит, всем гольфистам надлежит (он действительно произнес слово надлежит) украшать себя шотландскими уборами, покуда перемещаются по своему полю. Правда, когда они прибыли в клуб, Ной несколько увлекся – пожалуй, потому что стало неловко тереться плечами с теми, кого он называл непристойно богатыми, а может, и из-за того, что ему хотелось проявить солидарность с Фергусоном, произнося вслух то, что сам Фергусон нипочем бы не осмелился сказать, как, например, когда мимо проковылял тучный человек, показал на его берет и выкрикнул: Славная шляпка! – на что Ной ответил (с широченной ухмылкой, залепившей ему всю физиономию): Спасибо, толстячок, – но отец Фергусона шел в десяти-двенадцати шагах впереди и не услышал оскорбления, тем самым избавив мальчишек от выговора, какой им бы непременно достался, услышь он это, и в кои-то веки Фергусону удалось пережить день в загородном клубе «Синяя долина», не желая при этом оказаться где-нибудь в другом месте.
То была одна сторона Ноя, рассказывал он Федерманам, потешный agent provocateur и проказливый паяц, но в глубине он личность глубокомысленная и серьезная, и ничто не доказывало этого больше, чем его поведение в те выходные, когда застрелили Кеннеди. По чистой случайности Ноя пригласили тогда в Нью-Джерси провести пару дней с ночевкой с Фергусоном и Эми в их новом доме на Вудхолл-кресент. План заключался в том, чтобы на его восьмимиллиметровую камеру снять маленькое кино, немую экранизацию рассказа Фергусона «Что случилось?» – про мальчика, который сбежал из дому, а когда вернулся, его родители исчезли: с Ноем в роли мальчика и с Фергусоном и Эми, игравшими родителей. Затем, в пятницу двадцать второго ноября, всего за несколько часов до того, как Ной должен был выехать из Нью-Йорка с автобусной станции Портоуправления, в Далласе стреляли в Кеннеди и убили его. Имело бы смысл отменить визит, однако Ною делать этого не хотелось, и он им позвонил и сказал, чтобы встречали его на автостанции в Ирвингтоне, как и планировалось. Все выходные они смотрели телевизор, Фергусон с отчимом сидели вместе на одном краю длинного дивана в гостиной, Эми и ее мачеха свернулись калачиками на другом конце, Роза – прижав к себе Эми, а Эми – положив голову Розе на плечо, Ною же хватило ума вытащить камеру и снимать их, всех четверых почти все два дня, переводя объектив с одного лица на другое и на черно-белые изображения на телевизионном экране, лицо Вальтера Кронкайта, Джонсон и Джеки Кеннеди в самолете, когда вице-президент давал президентскую присягу, Джек Руби стреляет в Освальда в коридоре далласского полицейского участка, лошадь без всадника и салют Джон-Джона в день похоронной процессии, все эти общественные события чередовались с четырьмя людьми на диване, мрачным Даном Шнейдерманом, его отупевшим, вымотанным пасынком и двумя женщинами с мокрыми глазами, которые наблюдали за событиями на экране, все в молчании, конечно, поскольку камера не умела записывать звук, масса отснятого материала, должно быть, составлявшая десять или двенадцать часов, невыносимая длительность, которую никому не под силу было б высидеть с начала до конца, но потом Ной отвез катушки с пленкой обратно в Нью-Йорк, нашел себе в помощь профессионального монтажера и урезал эти часы до двадцати семи минут, и результат оказался ошеломляющим, сказал Фергусон, национальная катастрофа, написанная на лицах тех четверых людей и в телевизионном приемнике перед ними, настоящий фильм шестнадцатилетнего мальчишки, что стал не просто историческим документом, но и произведением искусства, или, как выразился Фергусон, использовав слово, каким всегда пользовался, описывая то, что любит, – шедевр.