Роковой, ибо две – нет, три! – непобедимые стихии столкнулись, ибо узел был затянут на шее у любящих, да еще на виду у всех: у света, у начальства, у друзей. С вызовом, бравируя, катается он с Лёлей то в открытых экипажах по городу, то в лодках по Неве, ездит в Павловск, Петергоф, ходит по театрам, концертам, раскланиваясь со знакомыми. И пока жена по полгода, по году живет в Овстуге или в Германии, он, почти холостяк, переселяется к Лёле то на дачу у Поклонной, в двух шагах от современной станции метро «Удельная» (С.-Петербург, Ярославский пр-т, участок дома, 78), то в квартиру на Кабинетской (С.-Петербург, ул. Правды, 14). Но в письмах жене твердит: он любит ее по-прежнему. Она ответит однажды: «Я в мире никого больше не люблю, кроме тебя, и то, и то! уже не так!» Но какое там – «не так»! Ведь вот, читайте, как она, германка холодноватая, вымеренная, зная всё, встречала мужа, когда он наконец вырвался к ней в Овстуг! Ведь неделю ждала его на пыльной дороге!
Из письма Дарьи Тютчевой – сестре Анне: «Вот уже несколько дней, как мы его ждали; ты знаешь, что мы дважды в день напрасно ходили встречать его на большую дорогу… В понедельник наша напрасная пешая прогулка была так тягостна, что мама больше и слышать не захотела о такого рода волнениях; но по какому-то предчувствию она велела заложить маленькую коляску… И вот мы мчимся во весь опор. Каждое облако пыли, казалось нам, несло с собой папа, но… то это было стадо коров, то телега… Наконец, доехав до горы… ожидание стало невыносимым; я помолилась Матери Божьей и просила ее сделать так, чтобы папа появился сейчас же, – и едва я закончила свою молитву, как кучер указал на Федора Ивановича… Лошадей осаживают, мама прыгает прямо в пыль, и если бы ты видела ее счастье, ее радость… С ней сделалось что-то вроде истерики, которую она пыталась скрыть за взрывами смеха… Мама как раз та женщина, которая нужна папа, – любящая непоследовательно, слепо и долготерпеливо. Чтобы любить папа, зная его и понимая, нужно быть святой…»
Но святой была и Лёля. А он, «порхающий с одного цветка на другой», кажется, до конца жизни так и не понял: за что же любят его? Жене в разгар связи с Денисьевой вдруг признается: «Говоря между нами, я не знаю никого, кто был бы менее, чем я, достоин любви. Поэтому, когда я становился объектом чьей-нибудь любви, это всегда меня изумляло».
«Молчи, скрывайся и таи», – написал. Чего-то мы и не узнаем никогда. Но вторую семью спрятать было невозможно, и с годами почти все в окружении поэта смирились с ней. Денисьеву примут, с ней станут общаться дочери поэта, друзья, даже официальные лица. Что толковать – большой и малый двор империи окажутся «в курсе». Новый царь Александр II, узнав о второй семье поэта, пригрозит Тютчеву, что «подобные отношения ставят под угрозу придворную службу Анны Тютчевой». Анна тогда же запишет: «Я плачу свою часть долга за то немыслимое пренебрежение приличиями и стыдливостью, которые проявил папа: быть может, другие повинны в подобных вещах не менее, чем он, но никто не выставляет этого на всеобщее обозрение…» А сын поэта, «незаконный» Федор, напротив, будет гордиться, что отец, полюбив его мать, принес в жертву «весьма в то время блестящее положение» и плевал «на выражаемые ему двором неудовольствия…»
Они, конечно, ссорились – поэт и Лёля. После смерти ее проговорится: она в грош не ставила его стихов, кроме посвящений. «Вот чем она дорожила, – чтобы целый мир знал, чем она (была) для меня: в этом заключалось ее высшее не то что наслаждение, но душевное требование, жизненное условие души ее». Ради этого, уговаривая его переиздать свой первый сборник, она попросит посвятить его ей. Он ответит: «Ты хочешь невозможного». Но крупно поссорились (она чуть не убила его), когда перед рождением их третьего уже ребенка он станет отговаривать ее, чтобы она хотя бы того не записывала Тютчевым. Вот когда она схватит вдруг подвернувшееся под руку пресс-папье – бронзовую собаку на малахитовой подставке – и «изо всей мочи» запустит в него. В «Боженьку» своего, как говорила. Правда, тут же повалится в ноги, моля о прощении, а он, позже, будет молча, но уважительно показывать другу выбоину в стене. «Меня – и так любить», помните? Она родит ему сына – третьего ребенка! – но почти сразу сгорит от чахотки. Умрет у него на руках. Это случится там же, на Кабинетской улице, но в соседнем доме, через перекресток, где она снимет квартиру незадолго до смерти (С.-Петербург, ул. Правды, 12). А через год умрут и этот сын (все-таки Тютчев, как она хотела), и четырнадцатилетняя дочь их. На Волково кладбище, где ляжет «незаконная семья» его, он как помешанный, не стесняясь рыданий, будет ходить, как на службу. Пишут: именно тогда и повернулся к Богу. «Всё во мне убито: мысль, чувство, память…» Эрнестина, увидев слезы его, скажет: «Его скорбь для меня священна, какова бы ни была ее причина». А он будет долго еще шептать над могилой любимой: «Всё, что сберечь мне удалось, // Надежды, веры и любви, // В одну молитву всё слилось: // Переживи, переживи!..»
Он переживет Денисьеву на девять лет. Будет влюбляться еще, вот ведь штука! В красавицу Наденьку Акинфееву, двадцатилетнюю внучатую племянницу князя Горчакова, к которому, когда тот стал министром иностранных дел, зачастит (С.-Петербург, ул. Большая Монетная, 11). Наденька разводилась с мужем и потому жила в доме дяди. Молодая, веселая, контактная, она не только пленила чуть ли не всех дипломатов, бывавших в доме (Тютчев в стихах ей напишет: «При ней и старость молодела // И опыт стал учеником, // Она вертела, как хотела, // Дипломатическим клубком»), но, говорят, влюбила в себя и «нарцисса» Горчакова. Так же безоглядно увлечется Тютчев и вдовой бывшего ректора университета, поэта и критика Плетнева – Александрой. И напишет ей одно из лучших своих стихотворений: «Чему бы жизнь нас ни учила, // Но сердце верит в чудеса: // Есть нескудеющая сила, // Есть и нетленная краса…» Но самым серьезным увлечением поэта станет тезка покойной Лёли и подруга ее еще по Смольному Елена Богданова, урожденная баронесса Услар. Она после самоубийства своего второго мужа снимала квартиру в доме на Сергиевской (С.-Петербург, ул. Чайковского, 10), где у нее бывали Гончаров, Апухтин, Никитенко, какой-то поэт Яхонтов, какая-то сочинительница романсов Зыбина. Для Тютчева она – как бы последний «брык», всплеск угасавшей души, а для нее его любовь стала, как пишут, игрой и расчетом. Он, тайный советник, считайте, генерал-лейтенант, камергер, наконец, известный поэт, мотался ходатаем по ее вдовьим делам, давал ей коляску с кучером для прогулок, возил бутылки со сливками да сливочное масло, которое она любила свежим. Он ведь и шутил с ней не без старческого подобострастия. А однажды пошутил жутковато: «Несчастный г-н Тютчев, – написал, – поручил мне известить Вас, сударыня, что от усилившейся ночью до крайних пределов болезни он скончался после краткой агонии между 5 и 6 часами утра. Последним волеизъявлением покойный назначает Вас… наследницей бутылки сливок и фунта масла… Вынос тела… вечером…» Не знал, видимо, что поэтам нельзя безнаказанно бросаться словами – ведь он и умрет на рассвете. И почти последними словами «командира слов», когда речь превратится чуть ли не в мычание, станет горькая жалоба Аксакову как раз о словах: «Ах, какая мука, когда не можешь найти слова, чтобы передать мысль…»
«Я исчезаю, исчезаю…»
Всё известно ныне: как жил, как первый раз свалился, как умер. Сначала предали стихи: рифмы, ритмы, звуки. Заметил это, когда писал стих на смерть Наполеона III. Слова не слушались, но он довывел их. Более того, сам понес их князю Мещерскому на Грязную, то бишь на Николаевскую (С.-Петербург, ул. Марата, 9). Князь, консерватор, льстивый царедворец, да к тому же и содомит (о нем даже Витте бросит гневно: «просто негодяй»), – не только издавал газету «Гражданин», но по средам собирал у себя званые вечера, которые посещали Майков, Лесков, А.К.Толстой, Достоевский. К последнему именно и перейдет «Гражданин». Но с Тютчевым, который и жил когда-то на Грязной, почти в соседнем доме, именно тут и случился первый удар.