Умел, умел «хорошеть в кипятке». И как 13-й и 17-й годы, мог, думаю, назвать счастливым и 1922-й. Во-первых, женился на «крутолобой художнице», во-вторых, влюбился в Цветаеву и готов был лететь к ней по первому зову, а в-третьих, именно в 1922-м вышла его книга «Сестра моя – жизнь» и на него свалилась баснословная слава. Да, чуть не забыл, именно в 1922-м его вызвал к себе, представьте, и сам Троцкий.
Из книги Н.Вильмонта «О Борисе Пастернаке»: «Звонок из секретариата председателя Реввоенсовета… Л.Д.Троцкий-де просит к себе Бориса Леонидовича в час дня “на ауедиенцию”… Прислан за ним был мотоцикл с коляской (такие были времена)… Троцкий спросил: “Скажите, а вы правда, как мне говорили, идеалист?!” – “Да, я учился на философском отделении университета, а потом – не совсем потом! – у Когена в Марбурге. Чудесный городок с густым отстоем старины…” – “Но лучше, если у вас в голове не будет этого «густого отстоя»”. – И Троцкий в “доступной форме” изложил Пастернаку “свою” точку зрения на идеалистическую и материалистическую философию и патетически, с необыкновенной либеральной “широтой и независимостью мысли”… воскликнул: “Не так уж даже важно, кто прав, кто виноват. Важно, что исторический материализм Маркса взят на вооружение социальными силами, способными преобразовать мир”. – “Я вас понял…” – ответил Пастернак».
«Ах, попалась птичка!» – попалась-таки! Что понял Пастернак? Уяснил, думаю, главное: уж если «силы социальные» способны «преобразовать мир», то одного-то человека «преобразуют» с легкостью. Через много-много лет скажет литературоведу Льву Озерову, что Троцкий не угрожал, не свирепствовал, но внятно и энергично сказал: «Если вы не перестроитесь, история сломает вам хребты…» А вообще эту фразу «Ах, попалась птичка!», смеясь, говорила ему в тот год, может, даже в тот день «крутолобая» девушка. Говорила, когда он поминутно ловил ее для поцелуев в самых неожиданных местах своего дома. В такие минуты, писал, ему всякий раз хотелось «просто купаться в ее лице»…
Ее звали Женечкой Лурье. Но попавшейся «птичкой» в их браке станет, кажется, он. Да еще птичкой «кругом виноватой». Их познакомит Миша Штих, брат Шуры, который и сам был без ума от Жени. Она была родом из Могилева, была младше поэта на восемь лет, и стихи его ей категорически не понравились. А соединил их руки как раз отвергнутый Штих. Прощаясь с ними на трамвайной остановке, он вдруг протянул им обе ладони сразу, а затем нечаянно вложил ее руку в руку поэта. Тот прогудел в ответ: «Как это у тебя хорошо получилось». А Женя, говорят, тихо засмеялась.
Она была гордой, независимой, властной. В детстве пушистой косой хлестала мальчишек, но школу закончила с медалью. В Москву, поругавшись с отцом, приехала поступать (и поступила!) на физико-математическое отделение Высших женских курсов. Но, забежав к подруге в художественную студию, где рисовали старушку в кружевной шали, взяла вдруг бумагу и такой «выдала» этюд, что ее уговорили остаться. Когда поступит во ВХУТЕМАС, учителями ее станут, кстати, и Кончаловский, и даже Фальк.
Поженятся в Петрограде. Женя сбежит от него туда к родителям. Но в дело вмешается… шпилька. «Я, убирая, отодвинул диван, – напишет ей поэт, – она звякнула – и опять: “Ах, попалась”…» Вспомнил и кинулся в Петроград. Там-то, в квартире родителей Жени (С.-Петербург, ул. Рубинштейна, 23), и «попался». Да, ему всё у них не понравилось: в квартире не было ни одной книги, сама Женя помогала отцу в рыбной лавке, которую тот открыл при НЭПе, – но семья Жени и особенно брат ее, надавив на поэта, «вложит» ее руку в его ладонь. Там он и распишется со своей «гулюшкой-калевушкой». А кольца отольет в Москве из школьной медали. Сам выцарапает на них: «Боря и Женя». Свадьбы не будет; поэт в квартире на Волхонке, ставшей уже коммунальной, просто посадит Женю на плечи и понесет на кухню (где шипели уже пятнадцать примусов) знакомиться с соседями. В такую вот любовь долго будет играть! Ей нравилось, что он сам ставил самовар и так колол дрова и топил печь, что можно было залюбоваться. Он же с диким наслаждением следил, как она, лежа на тахте с книгой и не читая ее, улыбалась чему-то в потолок. Может, о славе своей думала – славе художницы. Ведь когда на гонорар от его стихов они закатили пир на Волхонке, когда на стол выставили даже лиловое богемское стекло (баккара уехало с родителями в Берлин, в эмиграцию), когда явились Асеев, Маяковский, друг Локс и даже Миша Штих, который уже ничем, кроме еды, не заинтересовался, Женя вдруг громко сказала: она огорчена сменой фамилии. «Я так просила Бореньку, чтоб он принял мою, девичью». То есть – Лурье. На что поэт, сидя в кресле, с натужным смехом бросит: «Я ей сказал напрямки, что уже кое-что напечатал за своей подписью. А она – всё свое!..» Но если серьезно, то и тахта вместо хлопот по хозяйству, и интеллигентные перепалки на людях лишь ускорят разрыв. Она недооценит его и переоценит себя как художницу. К Цветаевой тоже ревновала, но больше и неуступчивей – к его успеху. Соперничество самолюбий, слегка прикрытое флером любви!..
С Цветаевой всё было иначе – виртуальней. А в жизни именно с ней он умел исчезать, как никто. Только что был, и глядь – нет. Дважды провалится как сквозь землю: сначала в Москве, потом – в Париже. Первый раз исчез в 1922-м у Новодевичьего монастыря. Шел с Цветаевой в толпе за гробом Скрябиной, жены композитора. Говорили о стихах, о друзьях. А у могилы, оглянувшись, Марина его уже не нашла. Исчез. Через месяц Цветаева уедет в эмиграцию. А еще через месяц он, прочитав ее «Версты», заочно влюбится в нее. «Дорогой, золотой мой поэт, – напишет вдогонку. – Простите. Я не знал, с кем рядом иду…» Так начнется их бешеный роман в письмах, который будет длиться ровно столько, сколько он будет женат на Жене. «О, как я Вас люблю, Марина! Как хочется жизни с Вами!» Она ответит: «Вы единственный, за кого бы я умерла», – и напишет, что хочет от него сына. Сын к тому времени у него уже был – от Жени. Но поэт почти сразу станет рваться к ней, в Париж. Речь пойдет даже о дне отъезда. Да, хорошел в кипятке, но до какого же кипения доводил любящих? То в сотый раз клянется в любви к жене, а то советует ей влюбиться в кого-нибудь. То пишет, что никому не отдаст ее, даже смерти, а то заявляет, что любовь его с Цветаевой – «мир, большой и необходимый». Любил обеих? Кажется, так. Играл с обеими. Ибо жене вдруг сообщит и про какую-то женщину в окне напротив, «невозможную красавицу», с которой ничего нет еще, но которая каждое утро умывается и не видеть ее, «всю крупную, золотисто-темную», нельзя. А Цветаевой, которая вся жила уже его приездом, вдруг признается про еще одну, про новую любовь: «Боюсь влюбиться, боюсь. Сейчас мне нельзя…» Что это: наивность, прямота, честность тупая? Или действительно не любовь – чистая «литература»? Не знаю. Но обе, и Марина, и Женя, устанут, разочаруются в нем, в единственном, кто и был вершиной этого странного треугольника!
Последней попыткой вернуть Пастернака станет для Цветаевой его приезд в Париж в 1935-м. Он придет к ней из отеля, в котором остановится (Париж, бул. Сен-Жермен, 143), в какое-то кафе, где Цветаева после нервного разговора станет язвить над его верой в колхозы. Вот тогда он вдруг встанет: «Пойду куплю папиросы». Выйдет из кафе и не вернется – исчезнет! Она назовет его за это «нечеловеком», но добавит: «только такие и пишут такое»! Хотя всё, кажется, было проще: в Москве его ждала уже вторая жена – горячо любимая Зина… А последней попыткой вернуть его уже Жени станет отчаянное, забывшее гордость письмо ее, где она криком будет кричать: «Почему этот кошмар въехал в мою жизнь. Помоги. Спаси меня. Пусть Зина вернется на свое место!..» Зина – это Зинаида Еремеева-Нейгауз, из-за которой он едва не кончит самоубийством, будущая Лара «Доктора Живаго». Романа, который под разными названиями он фактически писал всю жизнь.