Кстати, там же, в Марбурге, где он даст «отставку» философии, ему дала отставку первая любовь его, девушка, которую он пять лет, еще с гимназии, просто обожествлял. Имя ее – Ида Высоцкая. Она, обитавшая чуть ли не в замке в центре Москвы, была одной из богатейших невест города. Так вот, в старости она скажет вдруг: «Боря был робким мальчиком». Что имела в виду – неведомо. Возможно, вечное преклонение его перед женщинами. Такого любая могла брать голыми руками. И – брали. А он лишь дорисовывал избранниц, «прихорашивал» их в воображении. Поэт! И кстати, женщины, любившие его, как те музы на небе, едва не дрались из-за него. Да, да! Исключением стала как раз Ида – она почти единственная откажет ему.
Он влюбился в нее, когда понял: он во всем должен быть первым. Детство его и на Тверской, и в Оружейном переулке, куда переехала семья (Москва, Оружейный пер., 42), было, в общем-то, обычным (гербарий, пианино, игры в индейцев). Дом в Оружейном был необычным – это да! И жаль, что его снесли в 1976-м, ведь сюда к его отцу приходили и Рубинштейн, и Левитан, Нестеров, Ге , даже Лев Толстой – Леонид Осипович делал иллюстрации к его романам. Толстой, говорят, и сказал отцу Пастернака: «А знаете, вот я смотрю на Вас, и мне ужасно нравится нравственная высота, на которой вы стоите!..» Может, потому и в Боре возникнет, и уже навсегда, непреодолимое желание первенствовать. Быть первым учила его первая, еще до гимназии, учительница – Екатерина Ивановна Боратынская, детская писательница, к которой его возили в знаменитый дом графов Шереметевых (Москва, ул. Воздвиженка, 8). В тот дом, где когда-то жила легендарная крепостная актриса Жемчугова, где бывали поэты Жуковский и Кольцов, где навещал Боратынскую тот же Толстой и где в полутемной клетушке меблированных комнат, пахнущей книгами, кипяченым молоком и строгой чистотой, она учила Борю азам, даже тому, «как сидеть на стуле и держать ручку с пером». Первенствовать учился на детских елках в доме Валентина Серова, художника (Москва, ул. Волхонка, 9), на рисовальных вечерах Поленова (Москва, Кривоколенный пер., 11), куда его водили родители и куда на несколько дней переберется жить вся семья Пастернаков в страшные дни 1905 года, и конечно – среди детей в доме Штихов, друзей семьи (Москва, ул. Мясницкая, 22). Он ведь даже в морской бой ненавидел проигрывать – белел как полотно и убегал. Хотел быть первым. Из-за этого, к слову, до конца дней возненавидел еврейство свое, ставящее его в неравное положение со сверстниками. Когда подали документы в гимназию, то, несмотря на ходатайство городского головы, самого князя Голицына, директор гимназии отрезал: «Ничего не могу сделать. На триста сорок пять учеников у нас уже есть десять евреев, что составляет три процента, сверх которых мы не можем принять ни одного». И дал совет поступать через год уже во второй класс. Он так и сделал и, поступив в 5-ю московскую гимназию, где, кстати, учились и поэт Владимир Соловьев, и художник Фаворский, и философ Ильин, и «вражий друг его» – Маяковский, окончил ее (Москва, ул. Поварская, 1/2) с золотом. Медаль, впрочем, не сохранилась – он пустит ее в дело, о чем я еще расскажу, но она давала право ему, еврею, поступать в университет. Его тоже окончит с отличием, но за дипломом кандидата философии уже не пойдет, тот так и останется пылиться в архивах МГУ. Думаете – вызов, жест? Нет! Просто он был уже поэт, а поэтам – зачем им дипломы?..
Я, впрочем, забежал вперед. Ибо со школьной латыни да геометрии и началась его любовь к Высоцкой, к девушке в «тончайшем пеньюаре», к этой «отпетой слепой», как напишет. Его, первого ученика, попросили натаскать ее к очередным экзаменам, а он – влюбился. И любил, повторю, годы. Он жил в то время с родителями уже на Мясницкой, в «самом теплом месте земного шара», как назовет потом это гнездо, – отцу дали служебную квартиру на четвертом этаже угловой ротонды Училища живописи, ваяния и зодчества (Москва, ул. Мясницкая, 21). Детство, отрочество, юность, с четырех лет до двадцати проживет он здесь. И с круглого балкона ротонды, и ныне висящего над улицей, видел, как по Мясницкой шла перед ним сама история. В 1894-м по ней, под бешеный звон колоколов, торжественно пронесли прах Александра III, а в 1905-м, напротив, в жуткой тишине (!), так что хотелось закричать, несколько часов подряд (!!), в шеренгах по десять (!!!), шли и шли колонны рабочих, провожая в грозной немоте открытый гроб убитого Баумана – революционера. Да, взрослел на Мясницкой! А Высоцкая, любовь его, жила, считайте, в двух шагах, но росла почти в замке – в фамильном особняке богатейших чаеторговцев. Башенки, толстые стены, окна, как бойницы, вестибюль со стадион. Здание и ныне стоит у Чистых прудов (Москва, ул. Огородная Слобода, 6), в нем поместится потом и какой-то клуб, и Общество старых большевиков, и даже на десятилетия – Дом пионеров и октябрят с его кружками, студиями и секциями. Замок, одно слово! А там, где замок, там – принцессы, там тайны, шорохи, шепот и, разумеется, какое-то «иллюминованное мороженое»; его поэт не раз помянет и в письмах, и в ранней прозе, и даже в романе «Доктор Живаго». Цела еще лестница замка, по которой он врывался сюда с диким, ликующим взглядом, с ранцем за плечами, где меж учебников лежал Кант или Бергсон. Живо еще старинное зеркало с отставшей амальгамой на втором этаже – в него, возможно, смотрелась Ида. Я не нашел лишь Желтого зала, где на окне лежал скомканный батистовый платочек, которым она вытерла тогда руки, липкие от шоколада, орехов и мандаринов. В Желтом зале Высоцкие устраивали для дочерей вечеринки, игры, танцы. Здесь, например, встречали Новый, 1912 год. Пастернак запомнит и стол в розах, и «электричество в хрустале», и тихий вальс, и пастилу, которой наперебой угощали Иду друзья. Именно тогда он возьмет платок ее, забытый на окне, и украдкой вдохнет запах его, отчего ему станет холодно до головокружения. Платок тоже войдет в роман. Помните: «Платок издавал запах мандариновой кожуры и разгоряченной ладони ее, одинаково чарующий. Детски наивный запах был, как слово, сказанное шепотом в темноте»…
Какой там шепот! О любви его в те годы знали все. «Моя родная Ида! – писал ей. – Ты стольким владеешь во мне». Матери признался: «Она так глубока и так афористично-непредвиденна; и так неразговорчива – и так… и так печальна». А другу Шуре Штиху тогда же написал: «Величавая, оскорбляемая поклонением всех, темная для себя, для меня, и прекрасная в каждом шаге…» Друзья, впрочем, иллюзий его не разделяли. Костя Локс, будущий профессор литературы, зайдет как-то в замок: «Грязный лакей в грязном фраке открыл мне дверь… Истомленная желтоволосая Ида, болезненная и дегенеративная, жила в какой-то теплице… Показала коллекции духов, привезенных ею из Парижа. Ряд бутылочек замысловатых форм, со всевозможными запахами, в кожаных футлярах… Перенюхал их всех по очереди… Поговорив о пустяках, выпив жидкого чаю с чахлым печеньицем, я с чувством облегчения покинул особняк…» И всё! Никакой поэзии! Ни тайн, ни платочка, который, конечно же, был просто носовым платком, да еще не вполне чистым. Но поэт, витающий в небесах, выдумку принимал за жизнь, а просто богатую девицу – за равную себе духовно. И ждал, что там, в Марбурге, где они встретятся, случится чудо, что он поймает, догонит… вчерашний день.
В Марбурге получит от Иды решительный отказ, но, провожая ее на вокзале, сначала пойдет за поездом, потом побежит, а потом – у края перрона – разогнавшись и ничего не соображая уже, прыгнет на последнюю подножку последнего вагона. Как был – без документов, без денег. Это случилось 16 июня 1912 года – этот день назовет потом вторым рождением. «Разъяренный кондуктор, – вспоминал, – преградил мне дорогу». Ида с сестрой, выскочив в тамбур, станут совать кондуктору деньги на билет для него. А ему в смешливой суете почудится, что сказка продолжается, что ничего не кончено еще. Увы, умные девушки, за день пути до Берлина, дадут ему понять, что прощание их таки состоялось и лишь он не заметил этого. А кроме того, намекнут, что «нежелательно», если его увидят встречающие их…