Царь и «царица» – смешно! Сталина помнят ныне как тирана всех времен и народов, ее, «тыдру» какую-то – как поэта, в эпоху которого Сталин и жил. Сталин при жизни опубликовал двенадцать увесистых томов «своих» сочинений. Ахматова, если при его жизни, – лишь пять сборничков. Наконец, на улицах Москвы давно нет ни одного памятника Сталину, хотя были сотни! А ей, прокаженной, нищенке (она до старости спала на диване, где ножку заменяли подложенные кирпичи), памятник стоит. На Ордынке, у дома, где она чаще всего и жила. Дома литератора Ардова и его жены, актрисы Нины Ольшевской, той единственной, кто будет с ней в Домодедове в день смерти ее. Здесь, на Ордынке (Москва, ул. Большая Ордынка, 17), на краешке чужого гнезда, в восьмиметровой комнате сына Ольшевской актера Баталова, у Ахматовой и была Цветаева. А еще – на минуточку! – три будущих нобелиата: Пастернак, Солженицын и почти мальчишка – Бродский! Ныне установлено более ста мест в Москве, где она жила или бывала, но восемь этих метров не пятачок обычной квартиры – необъятная площадь великой литературы! Здесь Ахматова праздновала свои радости (освобождение из тюрьмы сына, награждение ее медалью «За оборону Ленинграда», выход наконец разрешенного «Избранного»), и здесь – встречала беды. И самую обидную – за странный визит странного «иностранца».
«Иностранец» вынырнул 16 ноября 1945 года. В тот день в ленинградской квартире Ахматовой раздался телефонный звонок, и Орлов, знакомый литературовед, спросил: не примет ли она гостя из Англии, сотрудника Форин Офис и знатока поэзии Исайю Берлина? «Приходите в три», – ответила она. Исайя Берлин, уехавший из России с родителями в 1919-м, после войны был командирован в СССР наводить, как говорили, «мосты». И вдруг в книжной лавке, разговорившись с литературоведом Владимиром Орловым, узнал: Ахматова жива, и более того – ее можно увидеть. Визит, впрочем, длился считаные минуты, ибо почти сразу со двора послышались истошные крики и гость с ужасом различил свое имя: «Исайя! Исайя!..» Выглянув в окно Фонтанного дома, увидел, вообразите, Рандольфа Черчилля, сына премьер-министра Англии. Вот уж кого не хватало! Это понял даже Берлин. Едва простившись, он и Орлов скатились во двор. «Мистер Орлов, – начал Берлин, – вы не знакомы с Черчиллем?» Литературовед, пишут, стал белее мела и – исчез. «Я не знаю, – писал потом Берлин, – следили ли за мной агенты тайной полиции, но никакого сомнения, что они следили за Рандольфом». А тот, узнав в консульстве, куда пошел его друг Берлин, решил сам искать его и оказался под окнами Ахматовой. Берлин увел его и из отеля позвонил Ахматовой, прося о новой встрече. «Жду вас в девять», – отважно ответила она. И всю ночь до утра, под миску вареной картошки (больше ничего не было), под дым его сигар они говорили о стихах, о друзьях ее, которые эмигрировали, и о черной ночи, которая «надвинулась на нее» с тех пор. В гостинице он глянул на часы: было одиннадцать утра. Когда бросился на постель, сотрудница посольства Бренда Трип совершенно явно услышала: «Я влюблен, я – влюблен!..»
О, какие чудовищные слухи породила эта ночь! Болтали, что приехала иностранная делегация, которая должна убедить Ахматову уехать из России, что сам Уинстон Черчилль собирался прислать спецсамолет. А после второй встречи с Берлиным, через полтора месяца, поползли слухи о романе ее с иностранцем. Что-то такое и впрямь было. Но не слухом стали слова, прозвучавшие в Кремле: «Оказывается, наша монахиня, – сказал Сталин, – принимает визиты от иностранных шпионов…» И «6 апреля 1946 года, – пишет Берлин, – у входа на ее лестницу поставили людей в форме, а в потолок – микрофон. Она поняла, что обречена…» В Постановлении ЦК партии, а потом и в докладе Жданова вывернется теперь и это словечко – «блудница»…
«Вы понимаете, что такое блудница? – попыталась разъяснить однажды это средневековое оскорбление Ахматова. – Это же блядь!..» Да, о ней, надо писать всё! Когда-то Суворин, редактор «Нового времени», занес в дневник: в России два царя – Николай и Толстой, и если первый со вторым ничего сделать не может, то второй постоянно колеблет трон первого. Так вот, теперь всю махину СССР существованием своим «колебала» она – слабая, безбытная женщина, которая из-за «прослушек» не читала стихов даже друзьям – писала на бумажках и тут же сжигала. Чуковская именно так заучивала их. «Это был обряд, – пишет, – рука, спичка, пепельница, – обряд прекрасный и горестный».
Постановление о ней рождалось на Оргбюро ЦК и не без помощи братьев-поэтов. Неправленая стенограмма неопровержима.
Из стенограммы закрытого заседания Оргбюро ЦК партии:
«СТАЛИН: У Ахматовой авторитет былой, а теперь чепуху она пишет, и не могут в лицо ей сказать. Какого черта… церемонятся! Ахматова, что можно найти у нее? Одно-два-три стихотворения и обчелся.
ПРОКОФЬЕВ (поэт, Герой Соцтруда, лауреат Сталинской и Ленинской премий. – В.Н.): Стихов на актуальную тему мало, она со старыми устоями и уже не сможет дать что-то новое.
СТАЛИН: Тогда пусть печатается в другом месте, почему в “Звезде”?
ПРОКОФЬЕВ: То, что мы отвергли в “Звезде”, печаталось в “Знамени”.
СТАЛИН: Мы и до “Знамени” доберемся, доберемся до всех…
ПРОКОФЬЕВ: Это будет очень хорошо…
ТИХОНОВ (поэт, Герой Соцтруда, лауреат Сталинской и Ленинской премий. – В.Н.): Молодое поколение думало, что Ахматова умерла, и вдруг увидело писательницу, которая давно выполнила свою политическую линию. Новое ничего не может дать…»
Вот так! Сами губили гордость России. Ни один из стихотворцев не заступился. Или – «не оглянулся», как в детстве, когда она отважно шагнула из лодки в открытое море. Даже Эльза Триоле, сестра Лили Брик и жена француза-классика Арагона (вот уж действительно коллективная «антиАхматова»!) – и та в далеком Париже вякнула: «нежный садовник Фадеев» всего лишь вырывает «сорную траву…» А Жданов потом говорил ведь их словами, словами писателей: «чуждая народу», «ничтожные переживания», «безыдейная поэзия». Но вот факт покруче: доклад его о стихах «взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной» звучал в Смольном до часу ночи не при закрытых – при запертых на ключ дверях и при двух часовых с винтовками рядом. Ужас! Так что те из литераторов, кому от угроз становилось дурно, даже выйти не могли. Во были времена!..
Из агентурного донесения на Ахматову: «Объект Постановление перенесла тяжело… Невроз, аритмия, фурункулез… Неизвестные присылают ей цветы и фрукты. “Прибавилось только славы, – говорит она. – Мне надо было подарить дачу, машину, сделать паек, и уже через год… все бы говорили: «Видите: зажралась… Какой она поэт? Просто обласканная бабенка…»” Объект болеет, но водку пьет, как гусар… Дом писателей ненавидит, как сборище чудовищных склочников. Очень русская… Стихами – не торгует…»
Да, «человек может быть богат только отношением других к себе». Но как научиться жить так – эту, может, главную тайну так и не раскрыла. Та же Островская, осведомительница МГБ-КГБ, у которой Ахматова не раз ночевала (С.-Петербург, ул. Радищева, 17/19), смеялась потом, что ее сосед, старый бухгалтер-еврей, узнав, что Ахматова пишет стихи, спросил: «А сколько ей платят за строчку». «Двадцать пять рублей», – ответила Островская. «Двадцать пять?! И что же она сидит и не пишет! Если бы мне платили так, так разве бы я сидел? Я бы писал и писал…» Но реально, когда незадолго до смерти Ахматову со скрежетом отпустили за границу, то шарф (и не новый даже) ей дала в дорогу вдова Алексея Толстого. Своего приличного у нее просто не было…