Уйдя от поэта, поселилась в каком-то отеле на бульваре Ла Тур-Мобор (Париж, бул. Ла Тур-Мобор, 52), потом – на улице Клод Лоррен (Париж, ул. Клод Лоррен, 2), где сошлась с новым мужем Николаем Макеевым, художником и журналистом. Но Ходасевич не зря звал ее «котом» – не «кошкой», ибо в любовных отношениях (чего уж скрывать?) оказалась бисексуалкой. Она и сама не молчала об этом. И от второго мужа ушла, победив его в соперничестве… за его новую секретаршу-красавицу. Та стала то ли «мужем», то ли «женой» Нины. Не такой уж и грех по нашим толерантным временам. Хуже, что всех превзошла в злости. Бунин, и тот напишет: «В «Новом русском слове» // слышен ведьмин вой, // упаси нас Боже // от Берберовой». Да, это – факт: сегодня на книжном базаре она известнее Ходасевича. Но мы всё больше узнаем о ней такого, что из памяти не вычеркнешь. «Во время оккупации Франции Берберова осталась в Париже, – пишет Роман Гуль, – и написала стихотворение о Гитлере, в котором сравнивала его с шекспировскими героями. К сожалению, оно до сих пор не опубликовано, а жаль, ибо – тематически – оказалось бы единственным в русской литературе…» Звала друзей сотрудничать с оккупантами, про немцев говорила, что при них «наконец-то свободно дышится». Иван Толстой, выпустивший только что книгу «Отмытый роман Пастернака», пишет и доказывает, что Нина после войны, уже профессор в США, была «одной из креатур ЦРУ». А когда в 1989-м она посетит СССР, где мы, только что прочитавшие «Курсив», едва на руках не носили ее, то, вернувшись в США, на вопрос Бродского, ну как-де поездка, ответит: «Я смотрела на эту толпу и думала: пулеметов бы сюда!..» Каково! Бродский, на что уж не поклонник оставленной России, и тот не выдержит: «Нина Николаевна, нельзя же так!» «Что нельзя?» – нахмурится та. «Ну, нельзя так, не по-христиански…» «Я этих разговоров не понимаю», – скажет Берберова и отвернется от него… Чистая, выпаренная, отстоянная ненависть! За что – Бог весть!..
Ничего этого Ходасевич не узнает. Он умрет за месяц до вступления немцев в Париж. Рядом будет последняя жена его – Ольга Марголина, от которой через два года тоже останется пепел: ее, еврейку, арестуют и сожгут в концлагере как раз те, кого Нина восхваляла за «орднунг» – за порядок…
«Смерти нет, — убеждал поэт когда-то «мышку» Чулкову. – Есть одни перерывы в жизни…» Ничего не ждало его впереди, разве что – тоже пепел. Пепел дома, родины, забвения на полвека. Какие там предвидения? В последний час, умирая от рака печени, он, уже не зеленый даже – коричневый от боли, весивший 49 кг, с седыми космами, с двухнедельной щетиной (зубов уже и не вставлял), дождавшись, когда жена его вышла на минуту, скажет Нине, заливаясь слезами: «Быть где-то и ничего не знать о тебе!.. Только тебя люблю. Всё время о тебе, днем и ночью. Ты же знаешь. Как я буду без тебя? Где я буду? Ну, всё равно. Теперь прощай…» Так пишет в «Курсиве» она. Верить ли? Не знаю. Ее по сей день ловят на натяжках, передержках и просто обманах в ее книге. Возможно, и были сказаны Ходасевичем все эти слова перед кончиной. Но свидетелей этому нет – вот ведь в чем дело…
Не знаю, останется ли в истории русской литературы Нина (в 1980-х годах, после выхода ее повести «Аккомпаниаторша», ее именем назвали одну из площадей в Арле, городке на юге Франции), но Ходасевич, кого уже при жизни звали классиком, останется наверняка. И первым в ряду его защитников я бы поставил нещедрого вообще-то на похвалу Набокова. «Литературным потомком Пушкина по тютчевской линии» назвал он Ходасевича и добавил: «Он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней…»
Всё неслучайно в жизни поэтов. Через три года кладбище, где зарыли Ходасевича, вдрызг разбомбят англичане. Вывороченная земля, ни одной целой могилы: зияющие дыры, треснувшие памятники, ангелы с отбитыми крыльями. Нетронутой окажется лишь его могила. Тридцать порушенных надгробий, и среди них одно целое – его крест. Тоже распятие. Распятие – над гибелью. Так и должно было быть, ибо поэзия и поэты – бессмертны… Только отчего вот, читая стихи его, всё время кажется, что на зубах скрипит пепел, горький пепел великой потери?..
«Неутоленный стон», или Тайна вождя и Ахматовой
Но я предупреждаю вас,
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни звездой,
Ни родниковою водой,
Ни колокольным звоном —
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном.
Анна Ахматова
Ахматова Анна Андреевна (1889–1966) – великий русский поэт. До большевистского переворота – самый читаемый поэт в России. После Октября власть не печатала ее в общей сложности двадцать пять лет. Первый муж Ахматовой расстрелян, последний – умер в лагере. А сына, известного ученого Льва Гумилева, власть арестовывала четыре раза.
Как-то вечером друг дома Ахматовой Павел Лукницкий вдруг рассмеялся: «Я написал роман, который никто не будет читать…» Сидевший тут же сын Ахматовой Лев Гумилев, не желая отставать, вставил: он тоже написал рассказ, который не станут читать. Даже муж Ахматовой Пунин, и тот, будто продолжая внезапную игру, сказал: он также написал статью, которую, увы, никто читать не будет. Тут рассмеялись все. Но когда улыбки погасли, когда упала тишина, из темного угла раздался голос Ахматовой: «А меня, – наперекор сказала она, – будут читать…»
Поэту ничего нельзя дать и ничего отнять – проронила однажды. Согласен: дать, может, и нельзя – гений дает Бог. А вот отнять? Не знаю. Столетие режим доказывал обратное. Отнять у человека можно всё: свободу, незаемное слово, ребенка, мужа, дом. Всё это еще ждало ее. Не ведала лишь она, звавшая себя когда-то «ведьмушкой», какая беда придет первой, что вырвет из ее груди самый долгий стон. Но опять же – наперекор! – продолжала жить так, словно у нее и впрямь никто и, главное, ничего отнять не может…
«У меня ведь даже фамилии нет…»
Где она была в ту осеннюю ночь, неизвестно. Воспоминания расходятся. Одни пишут, что у Булгакова, другие – у Мандельштама, третьи – у Ардовых. Все жили в кооперативном доме писателей, в Нащокинском. Дома того тоже нет, словно сама история попрятала концы в воду. Короче, про самую страшную ночь Ахматовой неизвестно ничего. Известно лишь, что наутро, в тот последний день октября 1935 года, из Нащокинского ее просто за руку вывела на Кропоткинскую Эмма Герштейн, знакомая ее. Вывела как сумасшедшую, как помешанную. В синем плаще, перекрученных чулках, в каком-то фетровом колпачке, из-под которого выбивались пряди волос, она выглядела старухой. «Ничего не замечала, – пишет Герштейн. – Боялась перейти улицу, ставила ногу на мостовую и пятилась назад. Я ее тянула…»
Взяли такси. Шофер, рванув с места, спросил: куда ехать? Ответом было молчание. «Куда ехать?» – почти крикнул он. Только тогда, пишет Герштейн, Ахматова очнулась: «К Сейфуллиной, конечно». – «Где она живет?» – прорычал уже шофер. И тогда Эмма впервые услышала крик ее, почти взвизг: «Неужели вы не знаете, где живет Сейфуллина?» Потом всю дорогу что-то бормотала; до Эммы долетало лишь: «Коля… Коля… Кровь!..» Эмма была уверена: она лишилась рассудка. И было от чего. Эмма знала: она везла письмо. «Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович… В Ленинграде арестованы НКВД мой муж Николай Пунин (профессор Академии художеств) и мой сын Лев Гумилев (студент ЛГУ)… Не знаю, в чем их обвиняют, но даю Вам честное слово, что они не фашисты, не шпионы…»