Из письма Цветаевой – поэту Н.Гронскому: «Я думаю, что в жизни не встречала такого непротивленца как я. Что ни заставьте делать – буду, где и как ни заставьте жить – вживусь, втянусь и в этот сон… Точно я чужую жизнь живу… Друзей у меня нет, говорю это спокойно… Я к себе беспощадна, поэтому и другие. Это я задала тон. И не пеняю…»
Если б вы знали, как встречал ее Париж в 1926-м! Первый вечер и сразу – триумф! Ломились, как на Шаляпина. Так не встречали здесь ни Бунина, ни Мережковского, ни Ходасевича, ни Тэффи. В проходах зала Союза молодых поэтов и писателей, в доме, который и ныне цел (Париж, ул. Данфер-Рошро, 79), – толпы, над головами стулья, пот, крики, визг! Картина грандиозная! Цветаева даже к сцене не могла пробиться. Милюков, бывший министр, думец, так и простоял весь вечер в дверях. И почти триста безбилетников, не протиснувшись и к открытым готическим окнам зала во дворе, ушли. А она в чьем-то репсовом платье (своего просто не было), близоруко щурясь со сцены на овации, читала тридцать восьмой, тридцать девятый, сороковой стих. «Вот поэт! – запишет студент Сорбонны и герой Белой армии Владимир Сосинский. – После Блока – одна у нас здесь – Цветаева…» А Сергей, пробе́гавший весь вечер за спинами толпы во дворе, нервно куривший папиросу за папиросой, вернувшись в их первый парижский дом – они всей семьей жили у знакомых (Париж, ул. Руве, 8), – и напророчит: этого успеха ей не простят поэтики. Зависть? Да! Но ведь и костер ее справедливости! То небо ее – одно на всех…
«Царь-Дура», «кошка драная», «распущенная кликуша», «белая ворона», «дикарка», «позерка» (как отозвался Ремизов, крестный отец ее сына), «вывихнутая бабенка» (Ходасевич), «шалая баба» (по отзыву за глаза Зинаиды Гиппиус), даже «психопатка с оловянными глазами» (по словам Бунина). Так звала ее эмиграция. А она раз и навсегда ответила: «Никакая любовь не может погасить во мне костра справедливости, в иные времена кончившегося бы – иным костром!» Вот этой справедливости и к красным, и к белым – не простят…
Уезжая из Москвы, чуть ли в последний день встретила на улице Маяковского. «Ну-с, – тряхнула головой, – что передать от вас Европе?» – «Что правда – здесь», – ответил он. В эмиграции, найдя новые стихи его, всё поймет про него: «Маяковский ведь бессловесное животное, в чистом смысле слова СКОТ… Сплошной грех перед богом… Было – и отняли (боги). И теперь жует травку (любую)…» Но – вот и шаг назад, и справедливость ее! – в 1928-м, попав в кафе «Вольтер» (Париж, пл. Клоделя, 1) на вечер Маяковского, она, уже на его вопрос: «Что скажете о России теперь?» – прямо ответит: «Сила – там». То есть – в России. Сила, давящая всё, и впрямь исходила уже из СССР. Но слова эти, тогда же напечатанные, – плевок в эмиграцию – станут роковыми. На четыре года закроются для нее русские издания. Закроются даже не газеты – источники средств. Она ведь, не Сергей, опять была главной кормилицей в семье.
«Мы очень плохо живем… и конских котлет уже нет. Мясо и яйца не едим никогда», – пишет в письме из нового дома своего, из двух комнаток в Бельвю (Париж, бул. Вэр де Сен-Жульен, 31). Картошку на второе варит в супе, чтобы был хоть какой-то навар; зелень покупает увядшую – подешевле. Смеется: «у меня от истощения вылезла половина брови». Не-докуренные папиросы не выбрасывает (докурю!). Не стыдясь, просит у подруг то пару чулок, то восемьдесят франков на башмаки, то костюмчик на вырост для Мура – сына. А телятину не за месяцы – за годы впервые пожарит, когда приедет Ася, сестра ее, оказавшаяся на Западе по приглашению Горького. Встреча их станет последней. Асю арестуют в Москве, в ее доме (Москва, Мерзляковский пер., 18), и лишь в лагере узнает она, что Марина повесилась. Но запомнит и парижские слова Марины: «Я ненавижу пошлость капиталистической жизни. Мне хочется за предел всего этого. На какой-нибудь остров Пасхи», и последний вопрос, услышанный от сестры: «Ты еще любишь людей?», и – последний ответ: «А я уже давно ничего, кроме животных и деревьев…»
Любить людей?! – материться хочется… Да на нее и исподтишка, и в лоб, наезжали и «авторитеты»: Гиппиус, Бунин, Осоргин, критики Адамович и Айхенвальд, и совсем уж «мелочь»: Яблоновский, Фохт какой-то и сколько еще. «Ни одного голоса в защиту», – перечислит их подруге и восхитительно, как мог бы Пушкин, добавит: «Я удовлетворена»! Как было любить людей, если тот же Владимир Сосинский, вступившись за нее однажды, даже вызвал обидчиков Цветаевой на дуэль и, не получив удовлетворения, отдубасил тростью одного из них прямо на улице. Большой был скандал: привод в полицию, жалоба на драчуна, поданная в прокуратуру Мережковскими, Ходасевичем и Берберовой, Адамовичем… Как было любить даже друзей, если Пастернак, кого звала братом «в пятом времени года, шестом чувстве и четвертом измерении» и за кого умерла бы «без великого сознания жертвы», легкомысленно, чтобы не сказать – легко, предаст ее в конце концов. Эту историю расскажет после смерти Марины Ася. Как еще в Сорренто Горький спросил у нее, как живет Марина, и, узнав правду, сказал: он будет помогать ей, но не от себя, а через «Международную книгу». И помог бы, не сомневайтесь, если б не Пастернак. Тот, услышав про это от Аси, желая решать с Горьким свои проблемы, написал ему письмо, где просил его не беспокоиться насчет Марины, ибо сам возьмет «обеспечение» ее. «Умоляю Вас, откажитесь вовсе от денежной помощи ей… В этом сейчас нет острой необходимости. Мне уже удалось кое-что сделать, может быть, удастся и еще…» Цветаева как раз ему написала в это время, что когда ее зовут в какие-нибудь гости, то первая мысль: «А накормят? Если нет – не иду…» Он же и ее, как Горького, убеждал: «Верь мне… тебе заживется легче! Я отвечаю перед тобой за эти слова: в них – клятва… Я знаю, как вы живете. Этого позора на нас больше не будет. Облегченья пойдут с разных сторон, вот увидишь». И пел, что устроит их общий перевод «Фауста», что получит еще деньги за свои книги на Западе и всё это вместе «обеспечит» ее. «Думаю, – заканчивал ей в письме, – я найду способ периодически переводить деньги… Но только не торопи меня…»
«В результате, – вспомнит перед смертью Ася, – Марина не получила ни рубля». Каялась перед памятью сестры: «Что Марина голодала – МОЯ ВИНА. Моя нелепая гордость мою родную сестру повергла в пучину. Почему я не пошла к Пастернаку и не потребовала объяснить мне это письмо… Марина голодала с 1927 по 1937 годы. Я виновата…» Да, дружба и уж, конечно, любовь, не раз говорила Цветаева, – это не «словесные кружева» – действие, поступок. И написала то, что и ныне читать почти невмоготу, – про тюрьму.
Цветаева. Из «Записной книжки № 13»: «Что дальше? Есть ли долговая тюрьма?.. Если была бы – была бы спокойна. Согласна на 2 года… одиночного заключения (детей разберут “добрые люди” (сволочи) – Сережа прокормится)… С двором, где смогу ходить, и с папиросами – в течение которых, двух лет, обязуюсь написать прекрасную вещь… А стихов! (и сколько, и каких)… Париж ни при чем – то же было и в Москве, и в Революцию. Я никому не нужна: мой огонь никому не нужен, потому что на нем каши не сварить. 15 мая 1932 г. – Точка…»
Встала бы, конечно, встала бы вровень с Пушкиным, как мечтала, если жила бы в его условиях, имела бы хоть каплю его «покоя». «Штиль души» обретала лишь в считаных домах считаных друзей. У Лебедевых в их гнезде (Париж, ул. Данфер-Рошро, 18 бис), у петербургской красавицы, доброго ангела Цветаевой Саломеи Андрониковой (Париж, ул. Колизе, 44), у великого Бердяева (Париж, ул. Мулен-де-Пьер, 83), у художников-лучистов Натальи Гончаровой и Михаила Ларионова в их квартирке на четвертом этаже (Париж, ул. Жака Калло, 16). Наконец, у молодого еще композитора Сергея Прокофьева (Париж, ул. Валентина Гау, 5), где ее угощали как-то самым вкусным за жизнь каштановым тортом. И ни одного близкого поэтического «гнезда». Не брать же в расчет «поэтический салон» Амазонки, той самой Натали Клиффорд Барни, которой напишет свое знаменитое письмо и в доме которой читала порой стихи (Париж, ул. Жакоб, 20). Она ведь в эмиграции, не в Москве выпустит четыре книги из семи прижизненных, напишет тринадцать поэм, пять прозаических вещей, включая «Повесть о Сонечке» и «Мой Пушкин», трагедию «Федра», статьи, эссе. А – стихов! И каких! Вот по большому счету ее шаги вперед. Колоссальные шаги, несмотря на вечный шаг назад…