Спасение, казалось бы, пришло неожиданно. От Павлушковых, от Драконны, из дома которой ее выгнали семь лет назад. После революции Цветаева вновь сошлась с ней, и именно Лидия Александровна – Драконна сказала, что рядом с госпиталем в Кунцеве, где ее Павлушков служил главврачом, открылся приют американской благотворительной организации: рис, шоколад, супы. Правда, приют для сирот, своих детей там придется выдать за чужих. И если Цветаева накануне расставания всю ночь штопала панталоны и платьица дочерей, то Драконна, встретив их наутро, скажет, что нужно было, напротив, разодрать их, ведь дети – «круглые сироты». На Иру Цветаева внимания не обращала, а Алю вечером наставляла. «Понимаешь, – вбивала ей в голову, – всё это игра. Ты играешь в приютскую девочку. У тебя будет стриженая голова… грязное платье – и на шее номер. Ты должна была бы жить во дворце, а будешь жить в приюте. – Ты понимаешь, как это замечательно?.. Это – авантюра, это идет великая Авантюра твоего детства… Если тебя будут бить – бей. Не стой, опустив руки, а то тебе проломят голову!.. Главное – ешь, не стесняйся, объедай их вовсю!..» Аля в ответ кивала: «Да, Марина, они враги – я буду их объедать!» – и клялась: «Я смогу Вам откладывать еду», а если дадут компот – «выловлю весь чернослив и спрячу». «О, Марина, как жаль, что нельзя засушивать еду, как цветы!..» Наивные, дорого обойдется им и этот мифический «компот», и «засушенная еда»…
Короче, ранним утром 15 ноября 1919 года они уселись в сани и отправились в приют. У Поклонной Ирина, пригревшись на коленях у Драконны, раздражая мать, начала талдычить: «Тюдесно сидеть!» Потом завела песню: «Ай, дуду, дуду, дуду…» Вообразите: сугробы, ветер, одиноко плетущиеся сани. И никто из четверых не знает: самая маленькая из них едет на смерть. Более того, смерть не в параллельном мире – реальная – будет ждать в Кунцеве и саму Цветаеву… Да, ровно через два месяца метельная ночь едва не поставит точку в ее вечном «романе со смертью». Спасут две бабы из деревни Аминьево – я обещал рассказать об этом.
Цветаева. Из «Записной книжки № 7»: «Мой день: встаю – верхнее окно еле сереет – холод – лужи – пыль от пилы – ведра – тряпки… Пилю. Топлю… (Хожу и сплю в одном и том же коричневом, бумазейном платье… Всё прожжено от углей и папирос…) Потом уборка… Маршрут за обедом – оттуда – по черной лестнице, обвешанная кувшинами, судками и бидонами, – ни пальца свободного – и еще ужас: не вывалилась из корзинки сумка с карточками!.. Все обеды – в одну кастрюльку: суп вроде каши… Кипячу кофе. Курю. Пишу… Появились некоторые совсем старческие жесты. Сижу одна на кровати – пилила, устала – руки некрасиво и бессильно лежат на коленях. Не жалко и не страшно. – Пусть! (Тем более, что мне 27 лет, а с виду и 20-ти нет!)… В 10 ч. день кончен. Иногда пилю и рублю на завтра. В 10 ч. или в 11 ч. – в постели. Счастлива лампочкой у самой подушки, тишиной, тетрадкой, папиросами, – иногда – хлебом… Не записала самого главного: веселья, остроты мысли, радости от малейшей удачи, планов пьес – все стены исчерканы строчками стихов и NB для записной книжки!..»
В ту ночь в Кунцеве она действительно едва осталась жива. Но – потеряла дочь. Какой там шоколад и рис – в приюте, как оказалось, давали лист капусты в супе и ложку чечевицы, которую голодные дети, растягивая радость, ели по зернышку. А спали – по трое в кровати. Все это Цветаева увидит, когда через две недели, услышав, что Аля заболела, примчится в приют.
«…Дети. Большие животы, идиотские лица», – напишет о посещении. Воды нет, нет врача, лекарств, кругом безумная грязь, полы, как сажа, и лютый холод, ибо отопление испорчено. “Ирина всё поет?” – спрашиваю надзирательницу. “Поет. Дефективный ребенок”. Я почти радостно: “Чудовищно неразвита”… Идем по темной лестнице… Несу Але 2 куска сахара. Какая-то девочка: – “Аля! К тебе тетя приехала!..”» «Страшное, нищенское ватное одеяло. Из-под него воспаленные ярко-красные от слез Алины огромные глаза. Бритая голова… “Мамочка! Я была у вас совсем сыта, а здесь – ни капли! Я погибаю. Ирина, я с ней спала, сегодня ночью обделалась три раза…” Тут только замечаю Ирину. Не улыбается. Узнаю ее гнусность… Взглянув на меня, отвертывается… Даю Але сахар. “А что же маленькую-то не угостите?” Делаю вид, что не слышу. Господи! Отнимать у Али!.. Ирина в злобе колотится головой об пол. “Ирина!!!” – окликаю. Послушно встает… Через секунду вижу ее над лестницей. “Ирина, упадешь!” – кричу. “Не падала, не падала – и упадет?” – спрашивает какая-то девочка. “Вот именно, – говорю спокойно и злобно, – не падала – и упадет…”»
Не упадет. Умрет от голода, когда Цветаева, схватив Алю в охапку, увезет ее, больную, домой. Но в тот вечер, едва оторвав Алю от себя, чуть не погибнет сама. Покинув приют, угодит в дикую метель, в снег по колено. Спокойно и, как пишет, безнадежно подумает: «Замерзну…» А когда поймет, что вдобавок заблудилась, услышит вдруг из темноты голос какой-то старухи: «Барышня! Вы куда?..» – «В Кунцево». – «Ох, не дойдете, – ишь дорогу-то как замело…» – «А вы куда, тоже в Кунцево?» – «Нет, я здешняя». «Надежда, – пишет Цветаева, – пропадает…» К счастью, через минуту, издалека уже, услышит тот же бабий голос: «Милая! Подвези-ка их! Им тоже в Кунцево! Ты ведь на станцию?» Цветаева даже не увидит саней, услышит крик: «Что ж, садитесь, пожалуй, коли сядете, только лошадь я остановить не могу, спешно мне!..» «Вскакиваю на ходу, – пишет Цветаева, – в первую секунду не понимаю, в сани или в снег – нет, снег движется – значит в сани. Спасена!..»
Из письма Цветаевой – поэтессе Вере Звягинцевой: «Я даже на похороны не поехала… Чудовищно? Да, со стороны. Лучше было бы, чтобы я умерла!.. Но я не от равнодушия не поехала. – У Али было 40,7… и… сказать правду?! – я просто не могла… К живой не приехала… – Ах, господи!.. Живу с сжатым горлом, на краю пропасти… Во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям… Когда самому легко, не веришь, что другому трудно. И – наконец – я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат – у меня была только Аля… И вот Бог наказал… Если можно, никаким общим знакомым – пока не рассказывайте, я, как волк в берлоге, прячу свое горе…»
А в тетради, в потайном дневнике, запишет прямо: «Иринина смерть… Если от голода – немножко хлеба! если от малярии – немножко хины – ах! – НЕМНОЖКО ЛЮБВИ…» И, оставив чистые страницы, – оборвет запись…
Не быт, но — бытие…
Страшно рассказывать о Цветаевой. Но ведь и жизнь ей выпала страшная. Жизнь обвиняла, но ведь она же и оправдывала ее… Мир души и мир реальный, мир абсолюта и мир хаоса – всё сгорало в костре поэта. О Цветаевой много всякого можно рассказать, отчего любой человек счел бы ее чудовищем. И столь же многое докажет: перед нами не просто поэт – святая…
Из воспоминаний Павла Антокольского: «Через плечо перекинута желтая кожаная с умка вроде офицерской полевой или охотничьего патронташа – и в этой сумке умещаются и сотни две папирос, и клеенчатая тетрадь со стихами. Куда бы ни шла эта женщина, она кажется странницей, путешественницей. Широкими мужскими шагами пересекает она Арбат и близлежащие переулки, выгребая правым плечом против ветра, дождя, вьюги, – не то монастырская послушница, не то только что мобилизованная сестра милосердия…»