Однажды раздался звонок, и голос, совсем молодой, сказал в трубку:
– Я брат твой. Звоню из Москвы.
Разница между ними была огромной: двадцать лет. Сергея поразило, как Максим произнес «я – брат твой», а не «я – твой брат», что было гораздо привычней. Они начали переписываться, перезваниваться, и через два года (уже были дети, была Адриана!) Сергей прилетел в Москву. Его встречали отец, семнадцатилетний Максим и толстая, вся шелковистая, в оборках и ленточках, мачеха. Отец разрыдался глухим густым лаем, притиснул Сергея к груди и долго его никуда не пускал.
– Ты не забывай: мы по деду армяне. А это народ очень даже чувствительный, – шепнул ему брат.
Потом наступило тяжелое время, ему было не до отца, не до брата. Том, мамин муж, погиб странной смертью.
Они: мама, он, Адриана и крошечные, как дети, родители Тома – хоронили цинковый гроб, в котором лежало то, что доставили из Мексики специальным самолетным рейсом. Том всегда уезжал в солнечные края, по крайней мере, два раза за пасмурную нью-йоркскую зиму, ибо не выносил ни низкого серого неба, ни воздуха, почти всегда влажного, скользкого, мутного. Обычно он брал с собой маму, но в этот раз что-то у них не сработало, и Том прихватил попугая Бекетта, коварную старую умную птицу, влюбленную в Тома до полной истерики. Когда в маленькую, взятую напрокат машину на полной скорости врезался грузовик, от Тома осталось кровавое месиво, и Бекетт, прилипший к его голове с радробленным лбом и глазами, в которых успел отразиться весь ужас аварии, своей птичьей гибелью лишь подтвердил, что есть и любовь до последней минуты, и верность до самого смертного часа.
Прошло еще два года. Сергей снова прилетел в Москву, уже отдавая себе отчет, что Москва помогает ему хотя бы на короткое время отключиться ото всего, связанного с домом и болезнью дочери. Одри оставалась далеко, и что бы ни происходило там, какие скандалы между нею и Адрианой ни разражались бы, как бы ни трясло от этих скандалов тринадцатилетнего Петьку, – все равно ничего нельзя было изменить на таком расстоянии, хотя они и дергали Сергея по телефону: то одна, то другая.
В этот приезд он разыскал Лену и потом рассказал брату, что вместо девочки с русалочьими волосами в метро на «Кропоткинской» его ждала очень красивая, но странно чужая, ненужная женщина, в которой от прежней Лены остался лишь голос и голубизна пугливого взгляда. Она первым делом призналась, что мужа не любит, а вышла с тоски, а любит одну только дочку, которая мечтает стать очень известной актрисой. Заискивающе, чувствуя, что она не интересна ему, Лена рассказывала подробности про мужа, про дочку, про свою московскую жизнь, а он смотрел в ее голубые, испуганные глаза и думал, что та ослабевшая девочка, которую ветер пытался отнять, не выжила все-таки и умерла.
Пока на свет не появилась Одри, Сергей не знал, что можно так сильно любить ребенка, а все остальное поставить на карту. Какие тут женщины! Одна Адриана, жена. Мать Одри и Петьки. Они познакомились через несколько месяцев после его развода, и Адриана оказалась настолько не похожей на его бывшую жену, что даже смотреть на то, как она варит кофе, смеется, закинув голову, красиво убирает постель, раскладывает подушки, вешает плед на спинку стула, – даже смотреть на это после неуютной и неженственной Клары с ее красными замшевыми сапогами было отдыхом. И когда Адриана, почувствовав, что он совсем не готов снова жениться, нашла работу в Риме и уехала, ничего не прося и не требуя, образовалась пустота. Больше всего он испугался одиночества. Молодые замужние женщины, с которыми он вместе работал в компьютерной компании, были до отвращения похожи на Клару, в их глазах была та же суетливая жадность к жизни, те же потрескивания сопровождали их заученные спортивные движения, и даже ели они так, как ела Клара: брезгливо расковыривая еду на тарелке и облизывая пальцы с длинными, покрытыми лаком ногтями. Он встретился с одной, потом с другой, но все это было таким одинаковым: и вскрикиванья, и грудной влажный шепот, и даже застежки на блузках и лифчиках.
Прошло чуть больше месяца, он взял отпуск и полетел в Рим. Адриана не ждала его и не сразу поверила, что он звонит из аэропорта. Вечером они сидели в маленьком ресторане на улице Маргутта, тихой улице в самом центре Рима, куда не доносился ни шум, ни птичий гвалт туристов, и мягко горел свет в синих, с розовой густой бахромой, абажурах, а на спинке деревянного, тоже синего, стула Адрианы была табличка: Федерико Феллини. 1987 год.
– Синьора, – улыбаясь, заметил официант, длинные, лошадиные зубы которого сахарно блестели на смуглом лице. – За вашим столиком обедал маэстро Феллини.
– Я хочу, чтобы ты вернулась со мной в Нью-Йорк, – злясь на себя за то, что голос у него звучит нерешительно, сказал Сергей. – И вышла за меня замуж.
Он испугался того, что Адриана откажется. Она была сильной, упрямой и гордой.
– Ну, что ты молчишь? – спросил он.
– Ведь я католичка, – шепнула она. – Брак – дело святое.
И посмотрела на него вопросительно, с надеждой и робостью. Тогда он солгал:
– Я чувствую так же, как ты. – И, взяв ее лежащую на столе руку, слегка поцеловал костяшки среднего и указательного пальцев. – Брак – дело святое.
Ни опыт его матери, ни его собственный опыт с Кларой не подтверждали того, что требовала Адриана, но ему уже некуда было отступать. Он прилетел, чтобы вернуть ее и с ней прожить жизнь. Она заплакала от радости и положила мокрое от слез лицо прямо в его раскрытую ладонь.
День их венчания был одним из тех светлых, но безжизненных дней, которые бывают в самом начале ноября. На всем лежал ровный, безжизненный свет, и птицы летали так низко и плоско, как будто их что-то пугало на небе.
Питер или, как он называл его, Петька родился через год после свадьбы, и мама гордо повесила над своей кроватью фотографию Адрианы, кормившей новорожденного грудью.
– Смотри, смотри, – восторженно говорила мама. – Ведь это настоящее adoration! Я не знаю, как сказать по-русски: «adoration»?
– Поклонение, – перевел он.
– Как она смотрит на него! Как Мадонна на Младенца!
Адриана в белой рубашке, с распущенными густыми волосами, с торжеством и нежностью смотрела на круглоголового ребенка, который сосал ее грудь и пухлой ручонкой своей упирался в ее подбородок.
Петьку Адриана носила легко, словно играючи, и родила его за три часа, отказавшись от обезболивания. Вторая беременность была пыткой. Звук рвоты, саднящий и сдавленный звук, который по многу раз за ночь доносился из уборной, поначалу вызывал у Сергея досаду, словно жена не должна была посвящать его в свою «физиологию» и справляться одна, потом это чувство досады сменилось на острую жалость. Глядя на ее желтое в темных пятнах худое лицо, припухшие глаза и растрескавшиеся губы, он чувствовал, что это он виноват, хотя и не мог объяснить себе в чем.
Одри ни за что не хотела вылезать наружу из мокрого от пота материнского живота. Сергей стоял над кроватью роженицы, сжимавшей его руку своей горячей рукой, слышал ее стоны и ждал, чтобы все это кончилось. Когда акушерка поднесла к самому его лицу крошечную, еще окровавленную, слабо, но отчаянно вскрикнувшую новорожденную, Сергей даже вздрогнул: так пристально она на него посмотрела.