Она глубоко и спокойно вздохнула.
– Не хватит с утра-то? – спросила она. – Опять надерешься, как на дне рожденья, опять неотложку тебе вызывать. Детей пожалей. Вот помрешь, а им, бедным, и вспомнить-то нечего будет. Не стыдно?
– Нет, будет! – Он весь покраснел. – Как так нечего? Родного отца и чтоб нечего вспомнить? Ты— мать, а такую… тут порешь!
– Ругаться не смей! – Она стиснула руки. – Без ругани, понял! Иди лучше в спальню! Соседи еще даже и не проснулись, а он уж надрался ни свет ни заря!
И муж вдруг послушался. Жестикулируя, обдав нас тугим, плотным запахом пота, он скрылся за дверью.
– Ну, вот. Спать пошел. – И она усмехнулась. – Сейчас напою вас чайком и пойду, двор надо убрать. Я ведь дворник тут, в доме. Мету за квартиру. А вы раздевайтесь!
Шел жесткий ноябрь: были праздники, пьянки, на улице сыпало льдистой крупой. Никто нас не ждал в этом мертвенно-бледном, слегка позолоченном городе. И вдруг мы попали в подвал. К чужой женщине. К ее босоногому пьяному мужу. Слегка пахло йодом, капустой и тем, что жарили к завтраку люди на кухне. Наверное, рыбой, наловленной в узких, затянутых слизистой тьмою, каналах.
Она постелила: двоим на диване, двоим на полу.
– Всю ночь тряслись в поезде. Вот и ложитесь. Куда вам идти спозаранку? Успеете! Сегодня к тому же музеи закрыты. А вы ведь в музеи, наверное, приехали?
Мы выпили чаю, разулись, легли. Она погасила нам свет и ушла.
Когда я проснулась, они еще спали. Полковничья дочка и рыжая Юленька – на старом диване, чьи толстые ножки давно облупились и были похожи на лапы облезшей собаки, а мы с подругой моей Абрашидовой возле бормочущей что-то свое батареи – на тощем матраце и двух одеялах. Проснувшись, я вспомнила, где я, и сразу в мой мозг, разомлевший от долгого сна, нахлынула ночь с отраженным в стекле размякшим лимоном и утро, когда мы стояли, продрогшие, не понимая, куда нам идти, что нам делать теперь, и тут ощущение полного счастья вдруг так обдало меня жаром, что я, локтем придавив сине-черные кудри подруги моей Абрашидовой, стала негромко смеяться.
Чему я смеялась? Да так. Всему сразу. Тому, что тепло, и тому, что уютно, что мы – словно на корабле, уносимом во тьму беззащитной, неведомой жизни, увидели берег, наполненный солнцем.
Туман
Серый теплый туман, окутавший город, раскрылся к вечеру, вокруг посветлело, как будто опять взойдет солнце, но вместо него хлынул дождь, тоже теплый и серый.
Сергей стоял на балконе. Брат разговаривал по телефону в комнате, и он не хотел ему мешать, потому что разговор был нервным, тяжелым. Он стоял и смотрел на льющуюся отовсюду воду, и ему казалось, что он никогда не уезжал из Москвы, не было в его жизни двадцати пяти лет в Нью-Йорке, двух браков, работы, а главное – вечной тревоги за Одри. Он подумал, что одна из этих жизней – то ли в Нью-Йорке, то ли в здесь – рано или поздно окажется сном, потому что обе не вмещаются под одной кожей, не укладываются в голове.
Сейчас, когда хлынул этот, пахнущий именно Москвой, ее землей и зеленью, дождь, и вспухла песочница, и под зонтом прижались друг к другу две мокрые девушки, выкрикивая то «ах ты!», то «ух ты!», – все словно раздвоилось.
– Я тебе предлагаю завтра поехать в Серебряный Бор, – мрачно сказал брат, выходя к нему на балкон. – Парило, парило, хорошо, что так льет. А то задохнулись бы.
Сергей искоса посмотрел на молодое серьезное лицо брата и спросил:
– Ну, что? Не согласна?
– Я поставил условие. Если она не хочет рожать, я не женюсь. Пусть валит обратно в Одессу. А если хочет остаться в Москве, я женюсь, но это только для ребенка.
– Почему ты хочешь, чтобы именно она родила тебе ребенка? – слегка посмеиваясь, спросил.
Брат сморщился:
– Да не об этом я! Мне нужно, чтобы она родила того ребенка, который уже есть! Ты что, не понял? Раз он уже есть, я не хочу, чтобы его убили! Это же мой ребенок.
– Тебе римским папой работать…
Брат не улыбнулся на его шутку.
– Странные вы все какие-то, – тихо сказал он. – Этот ребенок в ней через два месяца шевелиться начнет, а она его убить хочет!
– А жить ты с ней как собираешься? Ведь ты же не любишь.
– Кого там любить? Я к ней хорошо относился, нормально. Все эти два года. Привык. Сейчас вот противно…
– И все-таки хочешь ребенка?
– Ребенок уже существует. Не важно, как он называется: плод, зародыш или эмбрион. Мне не важно.
Этот упрямый двадцатидвухлетний парень родился во втором браке отца. Когда Сергей с мамой уезжали в Америку, его и в помине не было. Родители развелись по настоянию мамы, которая разлюбила отца и закрутила роман на стороне. Ее осуждали все: и родственники, и друзья, и знакомые. Ни один человек не мог понять, зачем расставаться, разорять насиженное гнездо, раз можно совмещать приятное с полезным, тем более что муж все равно ни о чем не догадывался, а любовник был прочно, надежно женат. Но мама совсем не могла притворяться. Потом, когда этот ее роман закончился, появился другой человек с замечательно мягкой улыбкой и твердым подбородком. Он любил маму и дружески относился к подрастающему Сергею, но не хотел ни жениться, ни даже жить одним домом, потому что в свободное время сочинял музыку и мастерски играл на гитаре. К тому же привык к одиночеству. Сергею исполнилось восемнадцать, когда мама так же резко рассталась с гитаристом, и они решили эмигрировать в Америку. В Нью-Йорке жила мамина близкая подруга Вика, которая обрывала телефон и звала к себе. Подали документы на выезд, им отказали. И тут у Сергея появилась женщина. Вернее сказать: появилась его любимая первая женщина. Она была моложе на полгода, худа и бледна, с голубыми, как незабудки, глазами. Волосы у нее были длинными, их можно было намотать на руку, и рука становилась коричневой и блестящей. Сергей не стал посвящать ее в планы отъезда, раз им все равно отказали. Но прошло еще полгода, и они получили разрешение. Ледяными губами он сказал Лене, что уезжает. Она на глазах стала гаснуть, слабеть. В ней все изменилось: движения, голос. Он долго не мог забыть, как однажды, когда они, обнявшись, шли домой от метро, на них налетел сильный ветер, который принялся вырывать Лену из его объятий, словно почувствовал, до чего она слаба. И Лена едва не упала.
О Господи, как это было давно. Нью-Йорк своим грохотом все раздавил: и Ленины слезы, и мамины слезы, и эту Москву, где он рос в переулке на Чистых прудах. Теперь они с мамой жили в Бруклине, и знакомыми их были поляки, немцы, итальянцы. Встречались и русские. Правда, не много. В двадцать лет он зачем-то женился на очень энергичной девице по имени Клара, которая поразила его тем, что носила красные замшевые сапоги с летними платьями и даже шортами. Через полгода молодая жена начала заводить философские беседы о том, что она не чувствует себя его половиной, Сергей сразу же предложил развестись. Они развелись очень быстро, вполне дружелюбно, и изредка даже ходили на ланч, но Клара куда-то исчезла, уехала, а красная замша сапог растворилась в нью-йоркских закатах.