А потом будущее.
С тридцати до тридцати девяти все было прекрасно.
Между сорока и пятьюдесятью наступает ад.
Она надеялась, что никогда не очерствеет. Она не хотела закоснеть.
(Она будет рисовать и писать картины до самой смерти. Попутно она делала наброски своих друзей по группе «19-й нервный срыв». Написала «Черноту». Ее малышка лежала в кроватке у нее в ногах. Ее картины, когда она умерла? Исчезли, утеряны, а те, что не были утеряны – тридцать лет в тишине отцовского чердака и в сарае на ферме у брата, – чуть было не перекочевали в мусорный бак. Писатель и куратор, который стал разыскивать их тридцать лет спустя и нашел в этом самом сарае, буквально разрыдался.)
Буква «О» в центре ее фамилии была окружена венком из роз.
Стол поддерживала резная русалка.
Никогда не было денег.
Была латунная кровать, парафиновая печка.
Прикидывалась буйнопомешанной, когда хозяин квартиры приходил и молотил кулаком в дверь, пытаясь затащить ее в постель.
Ходила весь день в пальто у себя в комнате в холодные дни.
Все это была не жизнь.
Жизнь? То, что ты стремилась поймать, глубокое блаженство предмета, слегка отделенного от тебя. Живопись? То, чем ты занимаешься, сидя в одиночестве, и это была твоя собственная страшная борьба или твоя собственная прелесть, но было и впрямь страшно одиноко.
Поймать момент перед тем, как что-то действительно произойдет, а ты не знаешь – случится что-то страшное или, возможно, очень смешное, что-то исключительное действительно происходит, а никто вокруг вообще этого не замечает.
Она приклеивала. Вырезала. Писала картины. Концентрировалась.
В своих мечтах давала пощечину прошлому.
Сказала школьной подруге Берил, когда обеим было по шестнадцать:
– Я буду художником.
– Женщины не бывают художниками, – сказала Берил.
– А я буду. Серьезным художником. Я хочу стать живописцем.
И еще один день: погода, время, новости, всякие события по всей стране и по всем странам и т. д. Элизавет идет прогуляться по деревне. Почти никого на улице. Кто-то изредка вырезает что-то на заднем дворе, сердито зыркая или не обращая на нее внимания.
Она переходит на одну сторону узкого тротуара, уступая дорогу пожилой женщине и здороваясь с ней.
Пожилая женщина кивает, даже не улыбнувшись, и надменно проходит мимо.
Элизавет подходит к дому с граффити. Жившие здесь люди то ли переехали, то ли перекрасили фасад дома в яркий цвет морской волны. Как будто ничего и не было, если только не сильно всматриваться, пытаясь различить контуры слова ДОМОЙ под слоем голубой краски.
Когда Элизавет возвращается к маме, входная дверь широко открыта. Мамина подруга Зои выбегает галопом и чуть не врезается в Элизавет. Едва не столкнувшись, она подхватывает ее и кружит в каком-то подобии шотландского сельского танца, а затем пятится по дорожке.
– Ни за что не поверите, что ваша мать только что сделала, – говорит Зои.
Она так заразительно смеется, что Элизавет тоже не может удержаться от смеха.
– Ее арестовали. Она швырнула в забор барометр, – говорит Зои.
– Что?! – говорит Элизавет.
– Ну знаете, – говорит Зои. – Такая штука для измерения атмосферного давления.
– Что такое барометр, я знаю, – говорит Элизавет.
– Мы поехали в соседнюю деревню, в антикварный магазин, ну знаете? Ваша мать повезла меня туда, чтобы похвастаться, как много она знает об антиквариате. Ей понравился барометр, и она купила его, тем более что стоил он недорого. На обратном пути в машине мы слушали радио, и в новостях рассказали, что наше правительство урезает финансирование для домов, где расселяют детей-беженцев, и корреспондент сказал, что этих детей теперь будут сдавать в те же места повышенной безопасности, что и всех остальных. Ну и тут ваша мама психанула. Она раскричалась, что эти места хуже тюрьмы: всё под охраной, решетки на окнах, там никому делать нечего, а детям и подавно. А потом следующий новостной сюжет по радио был о том, что должность министра по делам беженцев упразднена. Она заставила меня остановить машину. Выскочила, распахнув дверь, и побежала по тропинке. Тогда я тоже вышла, заперла машину и бросилась за ней. В общем, когда я догнала ее, то сначала услышала, как она кричит на мужиков в фургоне за забором, в смысле – заборами, она пригрозила им барометром, а потом, клянусь, швырнула его прямо в забор! Забор громко щелкнул, я увидела вспышку, а мужики обалдели, потому что она закоротила им забор. Я не удержалась и тоже заорала: «Молодцом, Венди! Так держать!»
Зои говорит Элизавет, что маму задержали на час, отпустили с предупреждением, и как раз сейчас она на антикварном дворе дальше у перекрестка, запасается старьем, чтобы бросать в забор, что у мамы новый план: каждый день она будет ходить туда, чтобы ее арестовали (тут Зои подражает маминому голосу), – «бомбить этот чертов забор людскими историями и артефактами не таких жестоких и более человеколюбивых времен».
– Она отправила меня домой за машиной, – говорит Зои. – Собирается нагрузить ее снарядами из металлолома. Ой, совсем забыла. Вам звонили на домашний телефон. Десять минут назад.
– Кто звонил? – спрашивает Элизавет.
– Из больницы. Не из больницы, а из учреждения. Медучреждения.
Мамина подруга видит, как Элизавет меняется в лице, и тут же серьезнеет.
– Велели вам передать, – говорит она. – Ваш дедушка спрашивал о вас.
На сей раз женщина из регистратуры даже не взглянула на нее. Она смотрит на своем айпаде, как кого-то казнят с помощью гаротты в «Игре престолов».
Но потом она говорит, так и не поднимая головы:
– Он сегодня плотно позавтракал – считай, за троих. Ох уже эти старики. Мы сказали ему, как вы обрадуетесь, что он очнулся, и он сказал: «Пожалуйста, сообщите моей внучке, что мне не терпится ее увидеть».
Элизавет идет по коридору, подходит к двери и заглядывает внутрь.
Он снова спит.
Она берет в коридоре стул. Ставит его рядом с кроватью. Садится. Достает «Историю двух городов».
Закрывает глаза. Когда открывает их снова, его глаза открыты. Он смотрит на нее в упор.
– И снова здравствуйте, мистер Глюк, – говорит она.
– А, здравствуй, – говорит он. – Так и думал, что это ты. Хорошо. Рад тебя видеть. Что читаешь?
Снова ноябрь. Скорее уж зима, чем осень. Не мгла, а туман.
Семена платана стучат на ветру по стеклу, как… нет, не как что-нибудь другое, а как семена платана стучат по оконному стеклу.
Прошло несколько ветреных ночей. Листья прилипли от влаги к земле. На асфальте они желтые и преющие: тусклая древесина, листовая мука. Один так сильно прилип, что, когда наконец отшелушивается, на асфальте остается форма листа, его тень, которая сохранится до следующей весны.