– Что думаешь? – спросил Дэниэл.
– Мне нравится сочетание синего и розового, – сказала Элизавет.
– Розовые кружева. Темно-синяя краска, – сказал Дэниэл.
– Мне нравится, что можно потрогать розовый, в смысле, если он из настоящего кружева, и он на ощупь не такой, как синий.
– Это хорошо, – сказал Дэниэл. – Очень хорошо.
– Мне нравится, что ручонка держит большую руку точно так же, как большая рука держит ручонку, – сказала Элизавет.
– Лично мне сегодня особенно нравится корабль, – сказал Дэниэл. – Галеон с поднятыми парусами. Если я правильно припоминаю. Если он вообще там есть.
– Значит, это настоящая картина? – спросила Элизавет. – Вы ее не придумали?
– Настоящая, – сказал Дэниэл. – Точнее, была. Ее создала одна моя знакомая художница. Но я восстановил ее по памяти. Какое впечатление она на тебя произвела?
– Как будто я приняла наркотики, – сказала Элизавет.
Дэниэл остановился на тропинке вдоль канала.
– Разве ты когда-нибудь принимала наркотики? – спросил он.
– Нет, но если бы принимала и в голове все смешалось в кучу, то было бы немного похоже, – сказала Элизавет.
– Господи. Теперь ты расскажешь маме, что мы весь день принимали наркотики, – сказал Дэниэл.
– А можно пойти и посмотреть? – спросила Элизавет.
– Что? – спросил Дэниэл.
– Коллаж, – сказала Элизавет.
Дэниэл покачал головой.
– Я не знаю, где он, – сказал он. – Возможно, его уже давно нет. Бог его знает, где сейчас все эти картины.
– А где вы вообще его увидели? – спросила Элизавет.
– В начале 1960-х, – сказал Дэниэл.
Он сказал так, словно время – это место.
– Я был там в тот день, когда она его создала, – сказал он.
– Кто? – спросила Элизавет.
– Уимблдон Бардо
[7], – ответил Дэниэл.
– Кто это? – спросила Элизавет.
Дэниэл взглянул на часы.
– Идем, юная художница, – сказал он. – Зеница моего ока. Нам пора.
– Как время летит, – сказала Элизавет.
– Да, летать оно умеет, – сказал Дэниэл. – В буквальном смысле. Смотри.
Элизавет почти не помнит всего предыдущего.
Зато она помнит, как они шли по берегу канала, когда она была маленькой, и как Дэниэл снял с запястья часы и бросил в воду.
Она помнит нервную дрожь, абсолютную немыслимость этого жеста.
Помнит, как на камнях сидели двое мальчишек и как они повернули головы, когда часы описали дугу в воздухе над ними и ударились о воду канала, и она знала, что это часы, часы Дэниэла, а не просто старый камень или какой-то мусор, летящий в воздухе, и еще она знала, что эти мальчишки никак не могли об этом знать, что только она и Дэниэл знали о чудовищности его поступка.
Она помнит, что Дэниэл предоставил ей выбор: бросать или не бросать.
Она помнит, что выбрала: бросить.
Помнит, как пришла домой и рассказала маме что-то поразительное.
Еще одно воспоминание из другого времени, когда Элизавет было тринадцать: в памяти тоже сохранились лишь обрывки и фрагменты.
– Так почему же тогда ты постоянно крутишься вокруг старика-гея?
(Это слова матери.)
– Нет у меня никакой фиксации на отце, – сказала Элизавет. – И Дэниэл не гей. Он из Европы.
– Называй его мистером Глюком, – сказала мама. – А откуда ты знаешь, что он не гей? Даже если это правда и он не гей, тогда чего ему от тебя нужно?
– А если он и гей, – сказала Элизавет, – то не просто гей. Он не просто то-то и то-то. Нет таких людей. Даже ты не такая.
Как раз в то время мама была ультраобидчивой и ультрараздражительной. Это было как-то связано с тем, что Элизавет уже стукнуло тринадцать, а не двенадцать. Как ни крути, это ультрадоставало.
– Не груби мне, – сказала мама. – Ведь ты же тринадцатилетняя девочка. И тебе нужно быть поосторожнее со стариками, которые ошиваются вокруг тринадцатилетних девочек.
– Он мой друг, – сказала Элизавет.
– Ему восемьдесят пять, – сказала мама. – Как восьмидесятипятилетний старик может быть твоим другом? Почему у тебя нет нормальных друзей, как у нормальных тринадцатилетних?
– Все зависит от того, что ты считаешь нормальным, – сказала Элизавет. – Твое понимание нормальности отличается от моего. Ведь все мы живем в субъективном мире, и мой мир не является в данный момент и, подозреваю, никогда не станет таким же, как твой.
– Где ты всего этого нахваталась? – спросила мама. – Так вот чем вы занимаетесь на этих прогулках?
– Мы просто гуляем, – сказала Элизавет. – Просто разговариваем.
– О чем? – спросила мама.
– Ни о чем, – сказала Элизавет.
– Обо мне? – спросила мама.
– Нет! – сказала Элизавет.
– О чем же тогда? – спросила мама.
– О том о сем, – сказала Элизавет.
– Каком о том о сем? – спросила мама.
– О том о сем, – сказала Элизавет. – Он рассказывает мне о книгах и всем таком.
– Книги, – сказала мама.
– Книги. Песни. Поэты, – сказала Элизавет. – Он знает о Китсе. «Пора плодоношенья и дождей». Операции с опиатами.
– С чем он там оперировал? – спросила мама.
– Он знает о Дилане, – сказала Элизавет.
– Бобе Дилане? – спросила мама.
– Нет, другом Дилане, – сказала Элизавет. – Он знает его наизусть, много. Хотя он встречался раз и с певцом Бобом Диланом, когда тот гостил у его друга.
– Он сказал тебе, что дружит с Бобом Диланом? – спросила мама.
– Нет. Он встречался с ним. Это было зимой. Он спал у друга на полу.
– Боб Дилан? На полу? – переспросила мама. – Сомневаюсь. Боб Дилан всегда был звездой мировой величины.
– И он знает о той поэтессе, которая тебе нравится. Той, что покончила с собой, – сказала Элизавет.
– Плат? – переспросила мама. – О самоубийстве?
– Ничего ты не понимаешь, – сказала Элизавет.
– Что такого я не понимаю в старике, забивающем голову моей тринадцатилетней дочери мыслями о самоубийстве и враками о Бобе Дилане? – сказала мама.
– Все равно Дэниэл говорит: какая разница, как она умерла, если можно и сейчас читать ее стихи. Например, строчку про «больше не скорблю» и про «дочерей тьмы, горящих, словно Гай Фокс», – сказала Элизавет.