Лучше бы мне сломали рёбра: тогда, быть может, осмотр длился дольше.
* * *
По городу бродили странные слухи и странные люди; я тоже повёл себя странно и впервые купил газету «Полушка», пользующуюся популярностью у городских низов, но ничего полезного и разъяснительного не обнаружил. Мне катастрофически не хватало знаний о происходящем – повторюсь, что политикой никогда не интересовался, а всякие выступления считал блажью недоучек-студентов, болтунов-либералов и прочих бездельников. Спросить было не у кого: папа был далеко, Пан уехал на каникулы в имение какой-то барыни (так по крайней мере трепались в гимназии), от Серы толку никакого. А Андрей… Брат никогда больше не поможет мне.
На разные лады пересказывалась жуткая история, произошедшая на водосвятие: во время салюта одна из пушек Петропавловки вдруг оказалась заряжена не холостым, а боевым зарядом и направлена прямо на царскую палатку; снаряд пробил в сооружении преогромную сквозную дыру, но в палатке, по счастливой случайности, никого не оказалось. Говорят, что самодержец после этого казуса спешно уехал с семьёй в Царское Село.
Я подходил на улице к кучкам громко разговаривающих, вслушивался в их жаркие слова: говорили о том, что бастуют уже все заводы и фабрики; сто пятьдесят тысяч мастеровых бросили работу и ходят по соседским предприятиям, заставляя всех оставлять рабочие места. Постоянно поминали Гапона: кто-то называл его новым пророком, кто-то – дурящим головы мастеровым сказками о добром царе.
В кафе на Петроградской стороне случайно угодил на диспут. Две стороны; одни социалисты убеждали других социалистов (убей бог, так и не запомнил разницы между ними), что те не правы и надобно действовать по-другому; потом вмешались третьи социалисты – кажется, «меньшаки» или нечто подобное – и стали обвинять первых двух; это был сплошной крик, никто никого не слушал, цитировали неизвестные мне книги, язвили в адрес неизвестных мне людей – словом, я выдержал едва четверть часа и сбежал. Голова гудела от упоминаний Каутского, кажется, и ещё какого-то Карла с еврейской фамилией; словом, я понял, что ни черта не понимаю; но тем не менее набрался необходимых мне мыслей.
Шёл домой так быстро, как только мог: надобно было сохранить запал злости и недоумения, чтобы решиться. Постучал в дверь комнаты жильцов, дождался разрешения и вошёл.
Они обе сидели за книгами; на Дарью я не смотрел – видел лишь Ольгу. В домашнем уютном платье, волосы заплетены в косу; лампа освещала её золотую голову, кружево воротника было паутиной, в которой я запутался безнадёжно, как сизый мотылёк.
Я едва отогнал совершенно неожиданное, дурацкое чувство – мне вдруг захотелось стать нашим домашним котом Пухом и лежать сейчас на её коленях, чувствовать ласкающие пальцы в шерсти и мурлыкать.
– Ольга! Мне нужно немедленно с вами переговорить. Дарья, не могли бы вы нас оставить?
Развозова фыркнула:
– Ох уж эти страдания, розы-морозы, флирт за три копейки…
И начала подниматься.
– Какой ещё флирт?! – возмутился я, а уши мои запылали, как сигнальные костры финикийцев на прибрежных холмах.
У Корф блеснули холодно глаза – словно вынутая из ножен сталь.
– Сиди, Дарья. А вам, Николай, должно быть стыдно: выгонять девушку из комнаты. Кавалеру не к лицу.
– Но у меня к вам серьёзный разговор…
– А у меня к вам – нет. Сиди, Дарья, сказала же! Говорите. От лучшей подруги секретов не имею.
– Ну, как хотите. Ольга, я переживаю за вас и не могу молчать. Вы запутались, вас обманули; вся эта революция – дикая блажь, глупость, провокация врагов державы. Да, устройство нашего государства несовершенно, но это не повод…
– Очень любопытно, – перебила меня Ольга, – наш гимназист созрел для политики, ишь ты. Свежие ветры пробивают даже толстые монархические лбы. Не подумав, не прочитав и книжки, не научившись ничему, и смеет обзывать великое дело борьбы «блажью и глупостью». Да кто вы такой, чтобы так рассуждать?
– Я? Я – человек, которому небезразлична судьба его страны. Но ещё более небезразлична ваша судьба: вы занялись опасным делом, которое может повредить. Вас используют преступники, авантюристы, как уличный кукольник – Петрушку… Да! Как куклу.
– Как куклу, значит? Пустую, глупую, несамостоятельную? Прекрасно! Погляди, Дарья…
– Я выйду, пожалуй.
– Сиди! Погляди, во что превращаются рыцари, когда вспоминают, что жандарм – это тоже рыцарь, только на правильной службе.
– Я попрошу! – вскричал я. Надо ли говорить, насколько непочётно прозвище «жандарм» в офицерской среде; а ведь мой отец и брат – офицеры. Ольга знала, как ударить стилетом в щель между пластинами доспеха.
– Нет, это я попрошу. Не смейте! Во-первых, не смейте называть моих товарищей авантюристами и преступниками. Во-вторых, не смейте указывать мне, как поступать – у вас ещё молоко не обсохло для этого. Я даже родному папеньке не позволяю… В-третьих, не смейте вламываться в мою… в нашу комнату без приглашения! И подходить ко мне не смейте! Бегите в полицейский участок, сообщите о политически неблагонадёжной Ольге Корф.
Я с трудом сдержался: обвинение в филёрстве – последнее дело, за такое в гимназии сразу кидались в драку.
– Ольга, я умоляю вас. Оставьте авантюры: они опасны. Намедни мы отбились от пролетариев, а если бы не сумели? Весь город только и говорит о манифестации в воскресенье; а если войска начнут стрелять?
– Ах, так вы боитесь стрельбы? Штанишки обмочили? Да вы, оказывается, никакой не рыцарь. Трус вы. Сопляк. Мальчишка. Вон!
Я вышел и хлопнул дверью так, что посыпалась штукатурка, а с коридорной полки упала и вдребезги разлетелась фарфоровая голубка. Ульяна на кухне ойкнула и спросила:
– Господи, что там разбилось?
Это разбилась моя едва оперившаяся любовь.
Глава десятая
Кровавое воскресенье
9 января 1905 г., Санкт-Петербург
Накануне вечером Ульяна позвала меня в гостиную: там уже сидела тётушка. Вид у нашей прислуги был необычный: праздничная цветастая кофта и новые золотые серёжки, щёки пылали натуральным румянцем.
– Вы мне семья, Александра Яковлевна, – сказала Ульяна, – ведь уж пятнадцать лет. Девушкой к вам приехала, совсем что ребятёнком. Ничего в городе не понимала, водопровода пугалась, смешно вспомнить. А вы меня приняли ласково, всему научили, терпели глупость мою деревенскую. А Николенька – словно дитё мне родное; ведь с младенчества на моих руках, как сиротой стал…
Ульяна всхлипнула и трубно высморкалась в платок, им же промокнула глаза.
Тётка удивлённо поджала губы и взглянула на меня; но я лишь пожал плечами. Разговор и вправду был странным, однако меня снедала мысль совсем о другом – о свежей ссоре с Ольгой.
Тётушка хмыкнула: