Нет и не надо. Не надо все узнавать до последнего. Это скучно и плоско.
Утешившись этой мыслью, Алабин подумал, что надо то ли перекреститься, то ли перекрестить покойного, то ли просто поклониться мертвому телу бывшего своего учителя, но он действительно не знал, что делать.
Солнце вдруг стало светить сквозь линялую занавеску и ветки деревьев, которые росли под окнами. Алабин огляделся и только сейчас увидел, обратил внимание, что в комнате нет ни одной картины. На стенах не висело ничего. И в шкафу, куда снова заглянул Алабин, картин не было. И на шкафу, и за шкафом, и в передней – тоже. Нигде ни одной. Что за черт?
– Дурак. Во-первых, картинок было немного, так уж вышло. Я писал долго и мало. Во-вторых, которые были, все распроданы. За копейки. Неизвестно кому, – сказал покойник. То есть на самом деле это опять-таки был внутренний голос Алабина.
– Понятно! – громко сказал Алабин и вышел.
Обернулся на дверь. На ней мелом было написано: «С. М. Гиткин, учитель рисования». Алабин стер носовым платком эту надпись.
Вернулся в комнату. Забрал из комода свой паспорт. Посмотрел, что там еще есть. Во втором ящике лежал бумажный пакет из-под сахарного песка. Там на ощупь что-то было. Старинное метрическое свидетельство. Саул Мордкович Гиткин, сын Мордко Гиршевича и Лии-Двойры Исааковны Гиткиных.
Интересно как. По метрике Мордкович, а по паспорту Маркович. Впрочем, это обычное дело. Гиршевич – Григорьевич, и так далее. Алабин положил метрику в карман.
В третьем ящике лежали три стеариновых свечи.
Вот это то, что надо. Он нашел спички. Постарался прикрепить свечи к краям кровати. Две в изголовье, справа и слева, и одну в ногах. Зажег их.
Вышел, спустился по лестнице.
Там недалеко от крыльца росло дерево. К нему проволокой была прикручена кормушка для птиц. Алабин взял свой паспорт и засунул его под эту проволоку.
В дом престарелых Петр Сергеевич Алабин записался как Саул Маркович Гиткин. Предъявил паспорт и пенсионное. Написал заявление, что согласен перечислять 80 % пенсии на счет данного учреждения.
В приемном отделении санитарка предложила ему помыться и даже помогла раздеться. Он стоял в ванне, а она споласкивала его душем и помылила ему спину. «Остальное – сам», – сказал он. Ну сам так сам. Она спросила: «Дед, а ты правда еврей?» – «Ну», – неопределенно сказал Алабин. «А почему здесь не как у евреев?» – и она струей из душа мазнула его между ног. «Я только по отцу еврей, а значит, не настоящий еврей. Настоящий еврей – это по матери еврей, – объяснил он. – Да и папаша мой был коммунист. Неверующий, – на ходу придумывал он. – Но для русских я все равно еврей. Поэтому в паспорте. А для евреев я вообще не пойми кто. Но не еврей, точно. Так и живу. А ты чего интересуешься? Еврейка, что ли?» – «Да ну тебя!» – сказала она.
Алабин вспомнил, что по метрике он самый что ни на есть еврей, сын Лии-Двойры. Но махнул рукой на это дело, тем более что вряд ли санитарка будет смотреть его документы.
– Как ему там жилось? – спросил Игнат.
– Хорошо, – сказала Юля. – Он тешил и ласкал свою гордость. Он гулял по кривому садику, он отдирал от посылочных ящиков фанерные донца и писал на них маслом маленькие картинки. Натюрморты. Луковица и бутылка. Картошка и кусок хлеба. Ведро и тряпка. Стакан и два куска сахару. Подписывал «С. Г.» – в левом верхнем углу. Их покупал какой-то мужчина – восточной, даже, можно сказать, персидской наружности.
Когда он умер, ему было чуть за восемьдесят. То есть это было в восемьдесят четвертом году, ранней осенью.
Почти точно тогда же, когда в его бывшей квартире отмечали десятую годовщину смерти министра Перегудова и когда скоропостижно скончался генерал-полковник-инженер Ярослав Диомидович Смоляк, начальник Межведомственного управления специальных разработок. Младший брат Марины Капустиной.
Но вот, кажется, мы добрались до этого загадочного гостя, который в октябре восемьдесят девятого года позвонил в дверь Перегудовых.
20.
Этот визитер не понимал – или делал вид, что не понимает, – что в Советском Союзе нельзя вот так взять и купить квартиру. Или продать. Тем более в таком доме.
– Почему такие сложности? – говорил он.
– Подождите, – Алексей поморщился. – Что тут хитрого? Любой советский человек знает, что жилплощадь дает государство. Ну, за исключением кооперативов, конечно…
Визитер хмыкнул.
Тут Алексей снова посмотрел на него и увидел, что одежда на нем вроде бы совсем простая, но при этом высочайшего, отменного качества. Кепка из тонкого серого твида, шелковый шарф, отлично скроенное пальто и даже ботинки, хоть круглоносые и на шнурках, но явно импортные и очень дорогие. Перед Алексеем стоял не просто дяденька, а настоящий джентльмен.
– Я не советский человек, – сказал джентльмен Алексею. – Я подданный Ее Величества.
Алексей не нашел, что ответить. Да и что тут скажешь? Он неопределенно пожал плечами, и всё. Джентльмен приложил два пальца к козырьку кепки:
– Тогда я, с вашего позволения, пойду в домоуправление?
– Всего доброго, – сказал Алексей.
Слава богу, в домоуправлении была какая-то тетенька. Она сказала, в какую квартиру переехал художник Алабин в сорок седьмом году. Смешно: это оказалась квартира в том же подъезде, только четырьмя этажами ниже.
Джентльмен позвонил в дверь и спросил, здесь ли живет художник Алабин Петр Никитич. Детский голос, слышно было, позвал тетю Таню. Почти старушечий голос объяснил, что художник Алабин Петр Никитич давно скончался.
– Таня! – закричал джентльмен через дверь. – Таня Капустина!
– Кто это? – спросила старуха.
– Вася Алабин!
Дверь открылась. Они узнали друг друга и обнялись. Васе было шестьдесят шесть, Тане – уже совсем под семьдесят. Вася был одет джентльменом, на Тане был длинный ситцевый халат. Рядом с ней стояла очень красивая девочка лет пяти или около того. Из комнаты высунулась еще одна женская голова, это была дама лет пятидесяти, волосы крашены в рояльно-черный цвет. У Тани была совсем короткая стрижка, почти мужской седой ежик.
Прошли на кухню. Таня поставила чайник. Красивая девочка принесла вазочку с пряниками. Она внимательно рассматривала Васю, особенно его ботинки и твидовый пиджак в мельчайшую клеточку, с замшевыми заплатками на локтях; видно было, что она не хочет уходить. Вдруг спросила, будто догадавшись: Do you speak English? – I believe I do, – улыбнулся Вася, но Таня махнула девочке рукой, и она исчезла.
Таня быстрым шепотом рассказала о том, что Алабин в сорок пятом году женился на ее маме, то есть на мачехе, хотя она ей как мать. На Марине Демидовне, она же Дмитриевна, они ведь были любовниками чуть ли не в двадцать шестом. Он женился на ней после того, как пришло извещение о смерти Антона Вадимовича; вернее же после того, как мама совсем почти тронулась, продавала вещи и покупала пирожные в коммерческом магазине. Петр Никитич привел ее к себе, они расписались, и Таня с ними жила, а потом мама повесилась. Тогда-то Петр Никитич переехал из той квартиры, – Таня показала наверх, – в эту маленькую, сбоку от арки. Поэтому тут только две смежные комнаты. Арка как бы пожрала громадную комнату и две небольших. Петр Никитич страшно тосковал, бросил живопись, преподавал, иллюстрировал, но почти двадцать лет – ну, точнее, семнадцать лет – прожил как будто во сне. В депрессии на самом-то деле. Потом тоже покончил с собой. Страшным образом. Отравился и сам себя сжег в маленьком деревянном домике, недалеко от метро «Новослободская». Паспорт привязал к дереву у входа. По паспорту поняли. Слава богу, дерево не успело сгореть, пожарные приехали и увидели. Похоронили на Ваганьковском. Хожу туда иногда. Но вообще, оплачиваю уборку, чтоб листья заметали. Самой уже тяжело. Вот такая наша жизнь…