– Да, конечно, – Игнат пощелкал мышью, – вот, я план квартиры нарисовал.
Алабину было как-то неловко приглашать ее в постель, в которой он спал с Аней. Тем более чтобы она потом по всем делам проходила через Танину комнату. Идти к Марине мимо спящей Тани – а на самом деле не спящей, а полночи лежащей с книгой – тоже было как-то неудобно. И неизвестно было, как Марина его встретит. Смешно, если он в пижаме пройдет мимо Тани, а через пять минут вернется, почесывая скулу, а Таня еще что-то сочувственное скажет… Вот если бы они сразу так разлеглись – Таня в дальней комнатке, а Марина в гостиной, – тогда другое дело. Кстати, Алабин так и предлагал. Но Марина как увидела ту комнату, так сразу в нее нырнула. Наверное, нарочно, чтобы подальше ото всех. Ну и ладно.
Хотя месяца через два все как-то образовалось, без участия Алабина. Просто Таня ему вдруг сказала: «А ничего, если мы с мамой поменяемся?» Она звала ее мамой, хотя Марина была ей не родная и старше ее всего на каких-то десять лет. «Конечно, ничего, очень хорошо». Наверное, Марина сама так решила. Ну решила, и слава богу. Хотя ничего хорошего, вы уж извините. То, что было в двадцать шестом, в сорок шестом уже не могло повториться. А времени, чтобы превратить любовь двадцатилетних в любовь сорокалетних, у них уже не было: это время ушло на другие любови, на другие страдания и радости.
Тем более что у Марины сильно испортился характер. Она вдруг возненавидела Таню. Ей показалось, что Таня заигрывает с Алабиным, что было совершенно беспочвенно – по той же самой причине, по которой Таня намертво отказалась от Васиной любви. Но Марина то ли этого не понимала, то ли забывала – она вообще с каждым месяцем становилась все забывчивее, все рассеяннее, все нелепее в одежде и все сильнее любила сладкое. Она, видя, как Таня дружески похлопывает Алабина по плечу, кричала ей неприличные слова, грозилась убежать из дому, грозилась выброситься из окна. Добро бы при этом она страстно обожала Алабина, так нет же: бывали недели, когда она с ним не разговаривала, бывали месяцы, когда она его вообще до себя не допускала.
По старой памяти Алабин зашел к профессору Гиляровскому. Тот теперь был директором НИИ психиатрии, но все еще работал во Втором Медицинском, заведовал кафедрой.
– Приводите, – сказал он.
Но Марина решительно отказалась идти к врачу, хотя Алабин даже не намекнул, к какому. Как раз у нее был кашель, затяжной бронхит, и можно было бы показать ее психиатру в ходе консультаций, обходя кабинет за кабинетом в институтской клинике. Марина, наверное, каким-то утробным чутьем поняла, чем дело пахнет, и в сотый раз пригрозила самоубийством.
Алабин умолил Гиляровского за огромные деньги сделать частный визит, причем в виде гостя, в виде знакомого, а не врача. Гиляровский объяснял, что это нарушение врачебной этики, и вообще психиатры этого не любят. «Больной должен знать, что перед ним врач, а не приятель мужа сестры! Иначе не получится лечения». Алабин чуть ли не на колени встал.
Гиляровский пришел, выпил чаю, поговорил с Алабиным. Марине было сказано, что это заместитель директора Саратовского художественного музея. Алабин рассказывал о московских выставках, показывал работы. Марина и Таня тоже пили чай и принимали участие в разговоре. Через час Гиляровский засобирался уходить. Алабин проводил его к лифту. Передал конверт с гонораром. Вопросительно взглянул на него. Тот покосился на дверь. Приехал лифт. Алабин распахнул дверь, зашел в кабину вместе с профессором. Нажал кнопку первого этажа.
– Я могу вам только посочувствовать, – вздохнул Гиляровский.
– А подробности? Может быть, я зайду к вам на кафедру? Когда можно?
– Ради бога. Хоть завтра. Но какие тут подробности? Колониальная больная.
Алабин понял, о чем идет речь. Больная для «колонии», так называли загородные психиатрические интернаты.
– Молодая дама – ее родная дочь? – спросил Гиляровский.
– Нет, падчерица.
– Тоже неблагополучная. Но хорошо скомпенсированная, не должна сорваться. Ну, а здесь уж, дорогой Петр Никитич… – Гиляровский почесал бородку. – Госпитализировать нет смысла. Разве что вам самому захочется отдохнуть. Обращайтесь.
Лифт приехал на первый этаж. Алабин пожал профессору руку, но дальше провожать не стал, закрыл дверцы и поехал наверх.
Через полгода он тоже ехал в лифте наверх, вместе с Таней, они встретились у самого подъезда, болтали, шутили и даже – по Таниной привычке – толкались плечами и обнимались: зачем-то она взяла эту моду, может быть, нарочно, маму дразнить. Прикосновения к Тане – рослой, полногрудой, сравнительно молодой женщине – никак не будоражили Алабина, и это ему было забавно. Они ехали в лифте, подшучивая и посмеиваясь, словно бы набирая веселья перед тем, как войти в мрачное издерганное безумие квартиры, как ныряльщик набирает воздух перед погружением. Вышли из лифта и увидели на двери лист бумаги со словом «Счастливо!» Таня быстро отворила, сказала Алабину: «Постойте здесь!» – бросилась внутрь, через две секунды вернулась, закрыла дверь всем телом: «Не заходите, умоляю! Милицию вызывайте!» Алабин оттолкнул ее и вошел. Марина висела в гостиной на люстре. Ковер был сильно отодвинут в сторону. Стул валялся. На паркете была лужица.
Алабин бросился к Марине, но едва прикоснулся к еще теплой ее руке, едва обнял ее колени, как она рухнула на пол вместе с люстрой, которая громко разбилась, и осколки стекла запутались в Марининых волосах.
Милиция приехала через пять минут. Потом «скорая».
Профессор Гиляровский дал письменные показания и медицинское заключение, поэтому все было в порядке.
Но жить в этой квартире больше не было сил.
Алабин договорился в домоуправлении и вместе с Таней переехал в другую квартиру в этом же доме. В маленькую, сбоку арки – оттого и маленькая, и неудобная – две смежные комнаты. Алабин поселился в дальней комнате, то есть как бы в кабинете, а Таня – в проходной, то есть как бы в гостиной, если считать, что эта квартира – обрезанный вариант его бывших апартаментов. А огромный зал, где была его мастерская, и две маленьких комнаты – их съела арка, громадная, до третьего этажа включительно.
Та самая арка, в которую въезжал черный автомобиль Кольки Колдунова, а Алабин смотрел на это с балкона.
То есть вышло так, что у него теперь нет мастерской. Казалось бы, пустячное дело – такому человеку получить мастерскую, но он все время откладывал поход в Худфонд и в Союз художников. Не было сил и охоты. Неторопливо преподавал в Суриковском институте, делал иллюстрации к русской классике, к роскошным послевоенным переизданиям, с вклейками на твердой бумаге, где внизу было написано: «к стр. 235», а то и вовсе: «Вронский взял под руку мать; но когда они уже выходили из вагона, вдруг несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо… Очевидно, что-то случилось необыкновенное. Народ от поезда бежал назад». Смешно.
Но целая папка иллюстраций к Гоголю и Чехову – точнее сказать, подготовительных набросков к иллюстрациям – осталась в той квартире. Квартира недолго простояла без жильцов – скоро туда въехал какой-то молодой министр с красавицей женой; года через три у них родился ребенок; Алабин встречал эту даму, хрупкую блондинку в стиле Греты Гарбо, и ее мужа, бодрого мужика с военной выправкой, короткими усиками и улыбкой во все зубы. Ребенок гулял с приходящей няней.