Глава восьмая
Праздник кончился. И время снова извлекло на свет запорошенный снегом станционный двор, ранние сумерки, повисшие в морозном воздухе, пар от дыхания и блокнот в заднем кармане. Только теперь в блокноте, притаившимся в темноте кармана, значилась третья и последняя пометка, проставленная мной после разговора с начальником службы сети. Разговор происходил днем.
— Да, мы перекрываем водоводы, сам понимаешь. — Начальник службы сети подул на замерзшие пальцы. — Но всегда ненадолго, для аварийных ремонтов — и диспетчер треста знает о каждом. Но перекрыть трубы на месяц, чтобы снизить подачу станции — это ты хватил, парень!
Но я и сам знал, что хватил. Мне нужна была третья пометка, и я получил ее. Напрашивался еще вопрос, — а в то веселенькое время, казалось, им конца не будет: — раз станция недодает воду, откуда же берется перерасход электроэнергии?
И я снова обратился за справкой.
На сей раз Клавдия Тихоновна Бородина — источник, менее авторитетный, нежели предыдущие, но заинтересованный в успехе дела не меньше остальных, — сидела напротив меня, и ее слова падали в мое сознание, как перезревшие сливы в подставленный подол:
— Мы пускаем скважины на откачку, когда диспетчер приказывает понизить давление в сети — что делать, Игорь Халилович! А когда он приказывает поднять давление, мы включаем их обратно в сеть. Мы — как прикажет диспетчер. Но ночью — ночью маленькие скважины открыты на реку. И девяносто четвертая. Ночью. Мы не можем остановить скважины. Что делать, Игорь Халилович!
Мы еще немного побеседовали о квартире, которую Клавдия Тихоновна получит со дня на день. Клавдия Тихоновна в очередной раз пообещала принести фотографию фронтовых лет — неопровержимое доказательство того, что она, Клавдия Тихоновна Бородина, в бытность свою девушкой была необыкновенно хороша собой. Я, правда, и так охотно верил, что в июне сорок второго года, когда, по ее словам, был сделан снимок, сержант Бородина могла вызвать душевное волнение у кого угодно. И не потому, что гимнастерка ладно сидела на ней, а золотистые волосы выбивались из-под пилотки. По-моему, она могла стать причиной душевного волнения и после того, как золотистые волосы обрили вокруг раны на виске, а приветливая улыбка то и дело превращалась и гримасу боли — последствие контузии.
— Я оставлю вам блокнот, — сказал я. — Вы, пожалуйста, передайте по сменам, чтобы каждая бригада записывала в него с точностью до минуты, когда и какие скважины пущены на реку и когда их включили обратно в сеть. Это очень важно, понимаете?
Она ушла. А я остался сидеть за столом, слушать, как поскрипывают оси мира и расходомеры — щелк-пощелк! — считают нашу воду. За два с лишним месяца я впервые полной мерой ощутил, как переменился мой мир. В моем теперешнем мире обрел место двор, над которым туман восходил, как пар над полем, в нем черная вода убывала и обнажался пол, в нем пригоршни искр гасли в ночи и электроды прожигали изъеденные водой тела труб, в нем экскаватор черпал и черпал неисчерпаемую жидкую грязь, в нем человек с тяжелым лицом смотрел на меня, ожидая ответа, в нем девушка, от одного вида которой у меня холодело сердце, опускалась передо мной на колени и спрашивала: «Игорь, ты сделал все это для меня? Скажи, для меня?»
Третьего января после работы Валя зашла за мной на станцию. И я испытал щекочущий холодок, будто впервые глянул вниз с десятиметровой вышки для прыжков, когда кажется, что до воды падать и падать, а выложенное кафелем дно поджидает в полуметре от поверхности. Она была очень хороша — хрупкая, с раскрасневшимся от мороза смеющимся лицом, в пальто с капюшоном, из-под которого выбивались желтые волосы.
Мы прошлись по магазинам, купили молоко, вермишель, пельмени. Потом мы смотрели кинокартину, в которой худощавый мужчина с внешностью пастора перестрелял столько бандитов, что, по моим подсчетам, с организованной преступностью послевоенных лет в Румынии им было покончено. Автоматные выстрелы сотрясали кинозал, мы сидели, касаясь друг друга плечами и сплетя пальцы рук, смотрели, как человек на экране спроваживал в лучший мир бандитские души. А мое воображение воспроизводило иную картину, затмевавшую цветной полуторачасовой кинобред: узкое Валино плечо, руку с узким запястьем, забрасывавшую за спину желтые волосы движением, от которого приподнимается грудь, обращенное ко мне лицо с отблеском света на щеке и потемневшими от волнения глазами.
Поначалу она кровно обиделась из-за того, что в новогоднюю ночь я заснул и не слышал ее звонка, ей пришлось ждать на лестнице; запершись в ванной, чтобы подкрасить ресницы, она долго не желала выходить. Потом она вышла — и вид праздничного стола сработал безотказно. Четыре часа кряду мы поздравляли и угощали друг дружку, а в промежутках смотрели телевизор, сиявший в темном углу, как медуза в ночной воде. Кончилось тем, что разговор перешел на ее мужа Толика, на город Ильичевск, в котором она жила первые восемнадцать лет вплоть до замужества, и на город Одессу, ставший ее местожительством после замужества. И я представлял себе, как она и Толик лежат на волнорезе, смеющиеся и загорелые, а кругом лазурная вода и бесконечные солнечные блики. Я представлял себе эту картину так хорошо, что казалось, — протяни руку, и можно тронуть их загорелые спины. Потом я представил, как они бегут по песку. И как они идут в обнимку по набережной. Как они входят в темную комнату, и оттуда, из средоточия темноты, слышатся шепот и взрывы приглушенного смеха.
Наверное, этого не следовало делать. Не надо было представлять ее прошлого, в котором я не участвовал. Но я сидел, положив руки на стол, курил, стряхивал пепел в тарелку и представлял, как, укрытые прохладной полотняной простыней по грудь, они лежат рядышком и Толик говорит о том, что скоро купит машину. Он любит помечтать, лежа в темноте, под прохладной простыней, обнимая одной рукой жену. Я не испытывал к нему никаких чувств, кроме благодарности за то, что его здесь нет. Просто я чувствовал: еще немного — и прошлое плеснет небезызвестную ложку дегтя в наш праздник.
Мы были одни в пустой квартире. И каждую минуту она могла подняться из-за стола, сказать, что ей, пожалуй, пора, и в ее голосе будет сожаление, а в наших тарелках — пепел и раздавленные окурки.
Меньше всего я хотел, чтобы она уходила. И я сказал:
— Уже начало пятого. Наверное, я постелю. Слышишь?
— Тебе виднее, Игорь, — ответила она совершенно спокойно после недолгой паузы.
Я выбрался из-за стола, стараясь не смотреть на нее, не встретиться с ней взглядом. Потом снял с кровати покрывало, вынул из шкафа чистые простыни. Проделывая все это, я чувствовал спиной ее взгляд. И я не выдержал.
— Послушай, — сказал я. — Я могу постелить себе кухне, если ты думаешь, что я пригласил тебя только этого.
— Ничего подобного я не думаю, — ответила Валя, улыбаясь одними глазами.
И продолжала сидеть за столом.
Я разделся, забрался в постель, показавшуюся мне холоднее льда. И, проклиная про себя все на свете, стал ждать, когда простыни нагреются у меня в ногах. Валя сидела за столом как ни в чем не бывало, курила и смотрела на меня так, как, вероятно, матери смотрят на детей, ляпнувших в присутствии взрослых забавную глупость.