Уже на следующий день перед нами капитулирует Даскилий, в течение двух следующих недель мы вступаем в Сарды и Эфес. Магнесия и Траллы открывают нам ворота без боя, Милет падает после недолгого сопротивления. Мы вступаем в Карию и приступаем к осаде Галикарнаса.
В первую ночь осады, ознакомив командиров со своим превосходным планом, Парменион просит меня уделить ему время.
Мне почему-то кажется, что он хочет просить об отставке. Это ужасно.
— Я недооценил тебя, Александр, — говорит заслуженный полководец. — Признаю это и прошу за это прощения. Прошу, однако, принять во внимание и то, что старому солдату, которому уже перевалило за шестьдесят, трудно вот так, сразу, признать и оценить по достоинству столь юного и неопытного вождя.
Несколько мгновений все ошеломлённо молчат. И я, и мои командиры чувствуем, что старый военачальник говорит от всего сердца.
— Прости меня за то, что я, как это свойственно людям пожилым, советовал тебе проявить осторожность и осмотрительность. Советы мои были не так уж плохи, но лишь в отношении обычного человека. Теперь же для меня очевидно, что к тебе нельзя подходить с теми же мерками, что к другим. До недавнего времени я считал величайшим полководцем на свете твоего отца, однако, наблюдая за тобой все эти месяцы, пришёл к выводу, что своими дарованиями ты безмерно его превосходишь. Ты знаешь, что служить тебе я согласился с неохотой, чему способствовали и некоторые обстоятельства твоего воцарения.
Он имеет в виду то, что за участие в заговоре я предал смерти его зятя Аттала, который был и моим другом.
— Ныне я оставляю всё это позади, отбрасывая былые обиды, как и ты, надеюсь, оставишь свои подозрения. Они были естественными, ибо ты прекрасно понимал, каковы мои чувства, но с этого момента, Александр, я торжественно объявляю себя твоим человеком и обязуюсь служить тебе столь же верно, как твоему отцу, и столь долго, сколь тебе будет угодно принимать мою службу.
— Ты заставляешь меня плакать, Парменион, — говорю я, вставая, и весь в слезах обнимаю ветерана. Очевидно, что он оказал мне особую честь, сделав это признание публично. Такой поступок требует мужества и подлинного величия души. Совершив его прилюдно, он тем самым призвал всех полководцев моложе себя (то есть всех остальных) забыть о моей молодости и признать моё превосходство. Они аплодируют: его выступление тронуло их так же, как и меня.
— Асандр, — повелеваю я дежурному юноше из свиты, — подай мне отцовский сигейский меч.
Я говорю Пармениону, что Филипп любил его и считал первым и не имеющим равных среди своих военачальников.
— Однажды, — рассказываю я, — принимая послов Афин, Филипп отозвал меня в сторонку и с усмешкой заметил: «Афиняне избирают каждый год по десять стратегов. Каким же избытком талантов должен обладать этот город, если я за все годы своего правления сумел найти в Македонии только одного». И он кивнул в твою сторону.
Теперь плачет Парменион. Асандр приносит меч Филиппа, я вкладываю его в руку своего старейшего полководца.
— Для меня, о Парменион, будет величайшей честью, если ты примешь сей меч как дар не только твоего царя и командующего, но истинного товарища и друга.
Расскажу ещё о двух эпизодах, имевших место после Гранина. Наутро после сражения я, как и подобает царю, поднимаюсь спозаранку, чтобы совершить жертвоприношение, и выхожу из шатра в сопровождении двух юношей свиты и одного почётного стража.
Обычно мы встречаемся с Аристандром, жрецом-провидцем, с коим нам и предстоит вершить ритуал, и в одиночестве молча движемся к алтарю. Но на сей раз по выходе из шатра я вижу, что здесь собралась чуть ли не вся армия. Площадь перед моим шатром забита тысячами солдат, и к ним беспрерывно присоединяются новые.
— Что случилось? — спрашиваю я у Аристандра, опасаясь, что забыл о дате какого-нибудь общего ритуала или церемонии.
— Они хотят видеть тебя, Александр.
— Видеть меня? Зачем?
Мне трудно представить себе, для подачи какой петиции или обращения воинам могло потребоваться собраться здесь в таком количестве.
— Чтобы увидеть тебя, — повторяет жрец. — Чтобы просто на тебя посмотреть.
Похоже, что за ночь мой авторитет упрочился ещё больше. Сотни людей сбились такой плотной толпой, что моим сопровождающим приходится проталкиваться, силой расчищая мне дорогу.
— Александр! — восклицает кто-то из собравшихся, и остальные тут же подхватывают: Александр! Александр!
Соотечественники выкрикивают моё имя так громко, с таким воодушевлением, как на моей памяти не возглашали даже имя Филиппа.
— Протяни руки, повелитель, — говорит Аристандр, — дай воинам понять, что принимаешь их поклонение.
Я так и делаю, после чего возгласы восторга звучат ещё громче.
В последующие дни я не могу покинуть шатра, не оказавшись в окружении сотен людей, демонстрирующих свою преданность. Когда же я напрямую спрашиваю кого-либо из них, почему он, как и остальные, повсюду следует за мной, солдат с таким видом, будто это само собой разумеется, отвечает:
— Чтобы быть уверенным в том, что с тобой всё в порядке. И что ты с нами.
Теламон с интересом наблюдает за этим явлением. Когда же я делюсь с ним своим беспокойством, замечая, что армия, похоже, относится ко мне не как ко мне самому, но как к чему-то другому, он отвечает:
— Так оно и есть. Это всё твой даймон.
Он прав: эти люди видят не меня, а моего даймона. Это он принёс им победу, с ним они связывают свои надежды, и именно его они боятся лишиться.
По мнению Теламона, я должен принять это как следствие блистательного триумфа.
— Ты перестал быть Александром, — говорит он, — и стал «Александром».
Что же до второго эпизода, то он и вовсе мимолётен. Бывает, что через некоторое время после победы воинов охватывает печаль. В чём тут дело, я не знаю: впечатление такое, будто меланхолия приходит на смену буйному ликованию. После Гранина это в той или иной мере затрагивает всё войско, но более всего почему-то сказывается на поваре по имени Адмет, лучшем поваре во всей армии. Это настоящий мастер своего дела, человек с воображением, способный буквально из ничего состряпать вкуснейшие блюда.
На этот раз сильное воображение играет с ним злую шутку: резня производит на него такое впечатление, что он после этого не может даже разделать птицу. Между тем главный повар в войске человек далеко не последний и способен оказать на боевой дух армии не меньшее влияние, чем иной полководец.
Я вызываю этого малого в мою палатку, вознамерившись подкрепить его дух, но, прежде чем успеваю заговорить, он с дрожью в голосе, сопровождая свои слова тяжким стоном, вопрошает:
— Что это за звук? О слёзы небес, что это за ужасные стенания?
Я ничего не слышу.