С одной стороны, быстро выяснилось, что невозможность самореализации в политике и засилье бюрократии смущают довольно незначительную часть общества. Ощущая сопротивление со стороны власти, большинство людей довольно легко «интернализируют» свои протестные потребности в общение (в том числе и виртуальное), в повышение личного жизненного уровня, самореализацию в бизнесе, неполитизированных общественных организациях или группах по интересам, в более разнообразное проведение досуга. Потребности в общественной деятельности, столь естественно входящие в список базовых приоритетов граждан основных развитых стран, далеко не доминируют в системе человеческих ценностей россиян, которых достаточно всего лишь не ограничивать излишне жестко в повседневной жизни, чтобы устранить основные причины для серьезного недовольства. Это, на мой взгляд, проявление исторически сложившегося понимания того, что государство не является слугой граждан, и потому лучшее, чего следует от него ждать, — невмешательство в частное пространство
[118]. Если оно обеспечивается, то лояльность населения власти может приниматься в России за некую данность. Отличие России от посткоммунистических стран Центральной Европы состоит в том, что если в последних политические свободы были жестким образом отняты после Второй мировой войны, то в России граждане их никогда и не имели — и поэтому, повторю, расширение свободы в частной жизни выглядит для них скорее не естественным возвращением чего-то исконно имевшегося, а значительным социальным достижением.
С другой стороны, для того чтобы общество могло серьезно воздействовать на власть, оно должно быть консолидировано — если не каким-то одним требованием, то по крайней мере широко разделяемым недовольством. Массовая оппозиция советской власти, на мой взгляд, была порождена не столько неприятием однопартийной системы, сколько тем, что слишком большое число людей не могло из-за проводимой государством политики удовлетворить свои личные запросы (религиозные, культурные, экономические или иные). Все эти люди — от православных активистов до желавших эмигрировать в Израиль евреев, от подпольных цеховиков до деятелей искусства — оказались объединены идеей разрушения прежней власти и добились своего с крахом коммунизма, устранением господствующей идеологии и распадом Советского Союза. Однако именно тот факт, что большинство людей объективно стремились не к созданию чего-то нового (представления о том, как надо жить, были в период становления независимой России чрезвычайно условными), а к разрушению опостылевшего старого, хорошо объясняет, что, как только эта цель была достигнута, интересы практически каждого из ранее активных граждан сконцентрировались на собственных проблемах, а государство, на которое общество быстро перестало оказывать сколь-либо серьезное давление, смогло начать восстанавливать утраченные позиции. Кроме того, не следует сбрасывать со счета и открытость границ: те, кто сегодня не считает себя последовательными противниками режима, имеют выбор: либо бороться с ним, либо уехать — и они зачастую выбирают второе. З. Бауман когда-то назвал жизнь современного человека «процессом индивидуального решения системных противоречий»
[119], и секрет устойчивости российской модели состоит в резком расширении того пространства, в рамках которого гражданам позволено «индивидуально решать системные противоречия», — пространства, которое от этого, увы, так и не становится социальным.
Именно обозначенные выше принципы обусловливают три важнейших тренда постсоветской России.
Во-первых, это серьезная разорванность политических и экономических интересов, являющаяся характерной чертой всех постсоветских обществ. В сознании россиян (и не только) политическая активность не связывается с экономическими возможностями и материальным благосостоянием. Если в советские времена такая связь еще как-то прослеживалась (прежде всего потому, что экономика была целиком государственной) и уже поэтому было логично как требовать от «государства» определенные экономические блага, так и возлагать на него ответственность за большинство экономических проблем, то позднее она полностью исчезла. Это касается не только периода В. Путина (со знаменитым «разменом благосостояния на лояльность»
[120]), но и эпохи Б. Ельцина (какой бы тяжелой ни была экономическая ситуация в стране, хозяйственные трудности практически никогда не вызывали массового общественного протеста — в отличие от политических решений, которые провоцировали их достаточно часто); то же самое относится, например, и к постсоветской Украине. «Отделив» (по крайней мере в сознании людей) политику от экономики, российские лидеры добились огромного преимущества: они эффективно выключили из общественного диалога практически все основные темы, которые в нормальных демократиях доминируют в электоральной повестке. Допустив экономическую и финансовую открытость, власти страны, как это ни парадоксально, еще больше обезопасили себя от возможности консолидации протеста на экономической основе: все проблемы стало легко объяснить или возникшими за рубежом кризисами (как в 2008 году
[121]), или независящими от правительства изменениями глобальной конъюнктуры (как в 2014-м
[122]). В результате оказывается, что власти ответственны только за успехи (прежде всего потому, что они о них отчитываются), а во всех хозяйственных и финансовых трудностях обвиняются либо предприниматели, либо внешние силы, либо «объективные обстоятельства». Достаточно обратить внимание на последний отчет правительства, чтобы вообще не обнаружить там даже упоминания о тех сферах, в которых премьеру нечем похвастаться
[123], — и такой подход сегодня в стране доминирует на любом уровне властной иерархии. Это, в свою очередь, значительно расширяет возможности элит пополнять список фиктивных достижений, которые успешно предъявляются населению, открывая возможности для популизма и демагогии.
Во-вторых, это стремительное обесценение коллективных действий, которые в любом обществе являются базой для демократического процесса. Механизм этого в России прост (мы подробнее обратимся к нему позже): важным элементом господства государства над людьми в стране во все времена было создание огромного количества законов и правил, делавших нормальную жизнь при следовании им невозможной. Отсюда и знаменитая фраза о том, что «в России от дурных мер, принимаемых правительством, есть спасение: дурное исполнение»
[124]. Действия российской власти во все времена диктовались понятной логикой: неисполнение (или обход) законов и правил могли допускаться, их организованное изменение — нет. Это предполагало и предполагает индивидуальные договоренности (местничество, блат, коррупцию, как бы их ни называть
[125]) и тем самым цементирует систему, основанную не на правилах, а на исключениях. Однако намного важнее другое: существующие сегодня и существовавшие в России ранее практики показывают, что договориться с властью «полюбовно» можно практически обо всем, но добиться от нее давлением и требованиями нельзя почти ничего. Это радикально изменяет — по сути, переворачивает с ног на голову — основную установку демократии о силе и возможности масс. Любой коллективный акт становится не столько опасным, сколько контрпродуктивным: вы можете решить свою проблему или добиться своей цели только в случае, если будете действовать в одиночку и контактировать с властью tête-à-tête. Проблема тут даже не в том, что подобная ситуация делает коррупцию и личные связи самым эффективным способом решения проблем и тем самым закрепляет вороватую сущность власти, а в том, что и без того довольно индивидуалистичное российское общество атомизируется еще больше. Именно поэтому в стране практически нет активных профсоюзов; крайне редко случаются (и не имеют практически никаких последствий) организованные протестные акции; членство в разного рода ассоциациях стремится к нулю; политические партии избегают постановки реальных проблем и не обладают значимым влиянием. Страну населяют по-европейски образованные люди, сегодня уже не слишком бедные, обладающие доступом к информации — но при этом желающие есть и спать, зарабатывать деньги и свободно действовать в ограниченном пространстве; видеть реалии другого мира, но удовлетворяться своим; осознавать недостатки системы, но адаптироваться к ней. Власть может спать спокойно. Внизу — абсолютно деструктурированное общество, «текучая постмодернити»
[126], неспособная к самоорганизации и не имеющая общих задач и единых целей.