— Разбойники на дорогах и грабители царских могил были в Египте всегда, — закончил князь.
Находившийся тут же согласно ритуалу первый советник Тнефахт добавил деликатно, из-за плеча господина, как бы выдавая свою мысль за княжескую:
— То, что власть Мемфиса в этой истории не замарана, видно хотя бы из имени главаря. Уроженец земли, издревле почитающей зелёного бога, не может носить имени прославляющего бога Амона.
«Царский брат», не повернув головы в сторону толстяка, произнёс одними губами:
— Но дошло до нас, что Небамон изменил имя и велит называть себя теперь Хетепни-Птах.
Во рту у Бакенсети стало горько. Князь прекрасно сознавал, что при желании его вместе с неуместным и неумелым защитником можно просто-напросто растоптать. Он судорожно собирал слова для постройки оправдания. Надо повернуть обвинение против Птахотепа. Да, собственно, это будет и справедливо. За собою Бакенсети не ощущал никакой вины, кроме разве что некоторой нерасторопности. Кто другой может быть тайным другом этих безумцев из болотных развалин? Без поддержки кого-то влиятельного здесь в городе эта шайка не смогла бы разрастись настолько, чтобы стать заметной из столицы. Конечно, это он, тихий, осторожный толстячок. Внешне покорен, а в глубине сердца копит яд. Вот откуда это превращение Небамона в Хетепни-Птаха. Почему только мысль об этом не явилась раньше в княжескую голову? Впрочем, Бакенсети отлично знал почему. Не до каменных богов, не до разбойников было ему все последние месяцы. Мысль, явившаяся поздно, лучше мысли, не явившейся вовсе.
Но едва князь открыл рот, чтобы порадовать Мегилу и Гиста своим только что совершенным открытием, как разговор сам собою свернул в сторону. И Небамон, и его подлый полк из опасной громадины, стоящей на пути, вдруг оказались мусором на обочине.
Разговор из слишком серьёзного сделался совершенно праздным. Ссыльный аристократ вдруг пустился, ни с того ни с сего, в свои столичные воспоминания. Рассказал несколько забавных историй из своей жизни в «золотой» офицерской школе, потом поведал об удивительном шестипалом карлике, доставленном ко двору Апопа, как раз перед его, Гиста, отбытием на службу в гарнизон Мемфиса.
Княгиня Аа-мес переспросила, правда ли, что карлик был шестипал, потому что до сих пор при своём дворе ей доводилось видеть лишь пятипалых. Получив утвердительный ответ, она по своему обыкновению загадочно улыбнулась.
Сначала Бакенсети вздохнул свободнее. Больше никаких, даже самых мелких, грешков против царской власти он за собой не знал и мог себя успокаивать, что всё худшее позади. Только вот непонятно, если Мегила приехал из-за разбойников, почему он так легко отступился от темы? От этой мысли снова стало нарастать беспокойство в душе князя. Когда же Гист повёл рассказ о неком человекобыке, родившемся якобы на одном из островов в финикийском море от совокупления местной царицы с рогатым правителем полей и помещённом подальше от любопытствующих глаз в подземный лабиринт, Бакенсети уже снова нервничал с прежним жаром.
— Ну, это глупости, совершеннейшие глупости, женщина не может зачать от быка.
Светский говорун, сделав ещё несколько петель в своём разговоре, вернулся в Аварис и в свою молодость. Глаза его перестали смеяться, и тон речи отвердел. Молодой ссыльный офицер с подлинным увлечением описывал день своего представления ко двору, все мелкие детали того утра и все подробности своих высоких чувств по поводу предстоящего события. В другой ситуации Бакенсети, может быть, даже разделил бы с ним трепет этого воспоминания, ибо сам хранил в памяти схожее, но сейчас ему было тошно. Он чувствовал, что приближается ещё один поворот в разговоре, и боялся его. Что говорить, если спросят об Аменемхете? Обвинить Птахотепа. Пусть за всё отвечает он.
— Ведь ваш сын, князь, кажется, достигает в этом году своего четырнадцатилетия, — вступил вдруг Мегила, по-прежнему глядя в пол. — Интересно было бы взглянуть на будущего «царского пастуха»!
Бакенсети всё понял — они здесь из-за мальчика, но при этом был сбит с толку. Ему совершенно отчётливо почудилось, что серолицый гость, высказывая эту просьбу, не слишком жаждал её удовлетворения. Хотя, кто его поймёт, этого человека. Сердце и уста его принадлежат разным людям. Из-за этой невнятицы мыслей князь и замешкался на несколько мгновений, и даже начал лепетать, что, мол, сын его не так ещё воспитан, чтобы являться пред высокими столичными людьми. Что не умыт, да и вообще занят учением.
Гист, тонко улыбнувшись, заметил, что ни одно из этих препятствий не кажется ему существенным.
9
Все расступались, что-то уважительно и поощрительно бормоча. Не только служанки, но и придворные, и старшие писцы, все те, кто привык смотреть на Мериптаха как бы с лёгким пренебрежением ввиду его двусмысленного положения в отцовском доме. Слух о том, что этого мальчика, столь никому не интересного до сего дня, желает видеть сам «царский брат», распространился по дворцу мгновенно. Все кланялись Мериптаху и норовили сказать что-нибудь лестное вслед. Даже надменные азиатки Бесте и Азиме, стоявшие у самого входа в зал высокой встречи, наклонили головы, даже главный трапезный распорядитель Хуфхор произнёс торопливую тираду о молодом красавце со станом стройнее молодой пальмы.
И вот он вошёл.
Зал был освещён страшно, полыхало множество огней и в висячих лампах, и в жаровнях, отнесённых в углы, и в особых светильниках на подставках по бокам от каждого кресла. Пришлось даже зажмуриться. Мериптах подумал, что его бросили в жерло огромной печи и сейчас он загорится. Когда же он открыл глаза и, подчиняясь приказанию отца, сделал несколько шагов вперёд, то понял, что эти масляные огни ещё не самое страшное. Стоя в центре полукруга, образованного креслами гостей и хозяев, Мериптах оказался на пересечении острых, внимательных взглядов. Из всех собравшихся он не знал только одного человека, облачённого в простой мундир гиксосского офицера. В лицо ему мальчик решился посмотреть только раз, но запомнил навсегда и вспоминал впоследствии с лёгким содроганием. Таких лиц прежде ему видеть не приходилось, таких чёрных, исподлобья глядящих глаз тоже. Хуже всего было от сознания, что у этого человека есть к нему, Мериптаху, какой-то интерес. Вот сейчас он заговорит и обнаружится что-то невероятное или ужасное.
Но незнакомец молчал. Говорил второй офицер. Его сын мемфисского правителя видел прежде из толпы встречающих, когда начальник гарнизона навещал дворец князя. Мальчик не испытывал к нему каких-то панических или хотя бы неприятных чувств. Гист ему скорее даже нравился. Смелый, умный, весёлый. Хорошо, что он ведёт беседу.
Гист задавал мальчику простые вопросы самым дружелюбным тоном:
— Любит ли Мериптах царя Апопа?
— Да.
— Мечтает ли он отправиться в Аварис?
— Да.
— Готов ли он стать воином непобедимого царского войска?
Мериптах отвечал быстро, не раздумывая, но вместо ясности и спокойствия, что должны были поселиться в его сердце после блестящей сдачи этого незамысловатого экзамена, в груди начала зарождаться какая-то душевная тошнота. Он вспомнил себя стоящим перед дядей Аменемхетом, когда тот произносил страшные хулы в адрес Авариса и Апопа. И ему вдруг стало казаться, что этот молчаливый офицер, в сторону которого страшно смотреть, видит, что каждый ответ заключает в себе червоточину. Особого рода тоска облизывала змеиным языком сознание мальчика. Он поглядел на отца в надежде на поддержку. Князь Бакенсети был растерян, пытался это скрыть, и у него это получалось плохо. Крепкие пальцы массировали подлокотники, ноздри раздувались, нижняя челюсть ездила из стороны в сторону. Тнефахт тоже ничего не понимал, он медленно скрёб одутловатую щёку, глаза глупо блестели. Княгиня Аа-мес присутствовала в беседе лишь в качестве прекрасного, безмятежно улыбающегося барельефа. Можно было подумать, что она не просто не понимает ничего в происходящем, но и не желает понимать. О, если бы можно было приблизиться к ней, взять за руку и прижаться щекой к этой руке. Однажды такое было, в прошлом году, и мальчик навсегда запомнил ощущение блаженства, что дарили ему прикасающиеся ко лбу и к шее пальцы.