Тем не менее мне нравилось верить, что любой небольшой дискомфорт, который я, возможно, испытывал, стоит того, что наши беседы помогают Дэну. На самом деле, когда сезон рыбной ловли закончился осенью, я немного волновался за него. Мне самому еще только предстояло найти замену рыбалке – как понимаете, я не определился с хобби на зиму по сей день, – и, помимо того, я все еще не мог с легкой душой сказать Дэну: ну все, рыбалка нам пока что не светит, давай-ка попрактикуемся в керлинге. Может быть, с учетом всего того времени, что мы провели вместе, это и было странно с моей стороны, испытывать такие заминки, но никуда от этого было не деться, и я не решался просто так вытащить Дэна на выходные поболтать. Глупо, да. В любом случае за него взялись родной брат и семья Софи, решив, что оставлять его без опеки на праздники нельзя. Так что в рождественский сочельник он всяко не был одинок.
Хоть я и видел Дэна на работе каждый день и даже заговаривал с ним от случая к случаю, только в конце февраля следующего года я осмелился пригласить его к себе в гости. Несмотря на малое количество дней, февраль всегда поражал меня своей мрачностью – по меньшей мере, в здешних местах. Он не самый темный в году, безусловно; не самый стылый и не холодный, но довлеет над ним некая безотрадная серость – иначе не могу объяснить. Это месяц, когда все самые значимые и самые радостные праздники остались позади, а до Пасхи и весны еще долгие и долгие недели. Малым спасением февралю служит День святого Валентина в самой его середине, но даже тогда, когда у меня еще был повод праздновать его, я все еще думал о втором месяце года как о безрадостном времени. Наверное, то была одна из причин, по которой я пригласил Дэна в гости – и по которой, открыв тем воскресным вечером ему дверь, я застал его небритым, чумазым, обряженным в старый спортивный костюм, пропахший нафталином и кладовой сыростью. И знаете, я мог бы удивиться – еще в пятницу Дэн щеголял своей традиционной безупречностью, – но не удивился, нет. Глядя на стоящего в дверном проеме Дэна, с глазами столь красными, воспаленными, что они тут же вызывали воспоминание об уэллсовском спящем, который проснулся, я просто подумал: всему виной февраль.
Говорят, для большинства людей второй год после утраты сложнее первого. В первый год вы все еще пребываете в шоке. Вы не верите в то, что произошло, не решаетесь поверить. А потом – старательно делаете вид, что умерший близкий (сразу несколько близких, в случае Дэна) просто уехал в гости и покамест не торопится возвращаться. Со мной такого не было, но, думаю, единственно потому, что наше расставание с Мэри растянулось во времени и все эти трюки мне были в общем-то ни к чему. Но с Дэном все случилось именно так. Он, с гордо поднятой головой, прошел через День благодарения, Рождество, Новый год, сделал все возможное, чтобы стать хорошим хозяином для уймы навещающих его родственников, но как только последний из них, двоюродный брат из Огайо, отбыл, как только стало ясно, что в ближайшем будущем больше никто не приедет, фасад рассыпался. Осознание того, что отныне он одинок, раздавило Дэна, подобно сгруженной с самосвала груде кирпичей. До того он не мучился особо бессонницей, отвлекал себя просмотром старых фильмов на любимом видеомагнитофоне… Но теперь ему только и виделся тот огромный белый грузовик о восемнадцати колесах, мчащийся навстречу и ухмыляющийся зубастой хромированной решеткой радиатора, готовый откусить от его жизни такой огромный кусок, что Дэн никогда не оправится. Когда он пытался посмотреть телевизор – кассетную запись «Багровых рек» к примеру, или одно из поздних ночных ток-шоу, – картинка на экране всякий раз сменялась Софи, отвернувшейся от него, чтобы посмотреть на ревущий восемнадцатиколесник, и последнее выражение ее лица сменялось с легкой утренней утомленности на животный ужас. Ее губы раскрывались, чтобы произнести какие-то слова, но Дэну не суждено было их услышать.
Он рассказал мне об этом, пока мы ужинали спагетти с фрикадельками, чесночным хлебом и салатом, – в ответ на мой вопрос о самочувствии. Я не перебивал его, лишь изредка вворачивая какое-нибудь «угу». Никогда мы с ним так долго не говорили; никогда он не рассказывал так много о своей потере. Иногда он останавливался, дабы съесть что-нибудь, и за все время осушил четыре полных стакана красного вина, бутыль с которым я поставил на стол. Этого ему хватило, чтобы начать пошатываться и сонно прикрывать веки. Когда рассказ его вроде бы подошел к концу, я тихо произнес:
– Не пойми меня неправильно, но, может быть, тебе стоит обговорить это все с кем-то… ну… более компетентным. С врачом. Вдруг поможет.
– Не обижайся, Абрахам… Эйб, – ответил он дрогнувшим голосом. – Хочешь знать, что реально помогает? Я скажу. Примерно в четыре утра, когда я лежу в постели, сна у меня ни в одном глазу, а на потолке надо мной что-то вроде киноэкрана, на котором раз за разом прокручивается та авария. И я встаю, вытаскиваю себя из кровати часа на полтора пораньше, кое-как одеваюсь, делаю себе чашку кофе на посошок – не могу пропустить свою утреннюю чашку, понимаешь ли, – и иду к машине. Выезжаю на угол Моррис-Роуд и Шоссе 299, ищу себе местечко на обочине, а места там хватает, сам знаешь, и сижу, тяну кофе из термоса. Там сейчас светофор – ты видел?
– Да, – сказал я, – видел.
– Еще бы ты его не видел. Все видели. То самое место, где семья Дрешер – некогда счастливое семейство Дэниела Энтони Дрешера – лишилась сразу трех своих членов. Я сижу там, на этом самом историческом месте, пью остывающий кофе и смотрю на этот светофор. Пристально смотрю, изучаю прямо-таки. Смотрю, как красный сменяется сначала желтым, потом зеленым. Мне наплевать, тепло ли снаружи, холодно – я опускаю окно и слушаю его. Ты ведь знаешь, что каждая лампочка в нем жужжит по-своему? Жужжит, жужжит, а потом – «кланк», и цвет меняется. Обычно на светофорах самый длинный сигнал – красный. А на этом вот дольше остальных горит зеленый – я знаю, я рассчитал время. И еще они жужжат и кланкают, эти лампы – звуки такие, будто тюремные ворота открываются и закрываются. Вот о чем я думаю, Эйб. О воротах тюрьмы. Они сначала открываются… потом закрываются… и так раз за разом. И знаешь… я сказал, что сидеть там мне помогает, но ни черта оно не так. Я не могу выудить из этого опыта ничего хорошего. Тот перекресток – просто еще одно место, которого я не могу избежать. Это мой личный ад, понимаешь? Ничего не помогает. Последнее время в моей голове бродят странные мысли. Когда я смотрю на что-то – на вещи, на людей, – мне кажется, что все они нереальны. Это все просто маски, вроде тех, из папье-маше, что мы делали для одной из наших школьных постановок. Какая же это была пьеса? По-моему, «Алиса в Стране чудес», а может, и не она. Хотел бы я вспомнить эту пьесу – очень хотел бы. Все кругом замаскировано, Эйб, и вот тебе вопрос на миллион долларов – что же скрывает каждая из этих масок? Если бы я мог прорваться сквозь них, сжать кулак и разбить каждую!.. – Рука Дэна грохнула о стол, зазвенели, подскочив, наши тарелки. – Если бы у меня получилось – что бы я под ними нашел? Просто плоть – или что-то еще? Будут ли там те вещи, о которых говорил священник на похоронах? Тебя там не было, не так ли? Тогда мы еще не так хорошо знали друг друга. Красота, сказал священник. Моя жена и дети сейчас – в месте невиданной, невыразимой красоты, красоты за гранью нашего восприятия. И еще там радостно, сказал он. Бесконечная радость. Если бы я мог пробить дыру в чьей-нибудь маске, я бы увидел красоту и радость? Или у нас есть только маски – и все? Знаешь, сидя на том перекрестке и глядя, как зеленый сменяется на красный, я не думал о рае. Я думал о совсем-совсем других вещах. Может быть, Бог наш, если он есть, не так уж хорош. Может быть, он злой или сумасшедший. Или просто скучающий, или очень недалекий. Может быть, у нас тут все совершенно неправильно. Может быть, то, что скрывается за маской, уничтожило бы нас, если бы мы могли это видеть. Ты думал когда-нибудь об этом?