— Видите? — говорил он. — Больше на мне ничего нет.
Проститутки охали и ахали и пытались задрать рясу повыше, заявляя, что не верят. Брат Антоний хохотал и удалялся, пританцовывая на удивление грациозно для такого здоровяка.
Зимой он сменял сандалии на армейские ботинки. И вот теперь этими ботинками втаптывал тщедушного пуэрториканца в лед. Двое копов в патрульной машине обсуждали, не следует ли им выйти и прервать сражение, не дожидаясь, пока мозги коротышки-латиноса размажут по тротуару.
Но им не пришлось принимать решения, потому что рация выдала сигнал «10–10», и они ответили, что берут вызов. Патрульные отъехали от тротуара как раз в тот момент, когда Брат Антоний склонился над лежащим без сознания мошенником, чтобы вытащить из его кармана бумажник. Всего десять баксов в этом бумажнике принадлежало Брату Антонию, но он рассудил, что вправе забрать все, что там есть, в качестве моральной компенсации. Он опустошал бумажник, когда из-за угла вышла Эмма.
Эмма, по кличке Толстая Дама, была известна в районе как обладательница вспыльчивого нрава и остро отточенной бритвы, поэтому местные обитатели, в большинстве своем, старались держаться от нее подальше. Бритву она носила в сумочке, висящей на левом плече — чтобы правой рукой легко выхватить и молниеносно раскрыть бритву, и отрезать любому чуваку ухо, резануть по лицу или руке, или добыть денег из чужой сумочки, или одним движением вскрыть трахею или яремную вену. С Толстой Дамой никто не любил иметь дела, и, видимо, поэтому, едва она появилась, толпа начала расходиться. Хотя разойтись люди могли и по иным причинам — представление окончилось, и никто не желал зря болтаться на улице в такой холодный день, особенно в этом районе, где почему-то всегда казалось холоднее, чем в любом другом месте города. Словно этот район был Москвой, а парк, окружавший его, — парком Горького.
— Привет, братан, — сказала Толстая Дама.
— Привет, Эмма, — ответил Брат Антоний, поднимая взгляд. Он сидел на корточках над оглушенным противником, довольный тем, как хорошо над ним поработал. Тонкая струйка крови стекала на лед с его тупой головы, а лицо посинело.
Брат Антоний кинул пустой бумажник через плечо, поднялся и сунул добычу — что-то около пятисот баксов — в мешковидный карман впереди рясы. Он двинулся вдоль тротуара, и Эмма пошла рядом с ним.
Эмме было тридцать два или тридцать три года, на шесть или семь лет больше, чем Брату Антонию. Она носила фамилию Форбс с тех пор, как вышла замуж за черного по имени Джимми Форбс. Муж Эммы трагически погиб в результате перестрелки в банке, который он пытался ограбить.
Застрелил Эмминого мужа банковский охранник, отставной патрульный двадцать восьмого участка города. На тот момент охраннику было шестьдесят три года. До шестидесяти четырех он не дожил. Через месяц после похорон мужа, одной прекрасной апрельской ночью, когда только-только зацвели форзиции, Эмма разыскала его и перерезала ему горло от уха до уха. Эмма не любила тех, кто лишал ее или ее близких чего-либо, чего те желали или в чем нуждались. Свои мстительные атаки Эмма любила сопровождать фразой: «Опера не закончена, пока не спела Толстая Дама». Было неясно, выражение предшествовало ее прозвищу или наоборот. При росте метр шестьдесят восемь и весе восемьдесят пять килограммов резонно было ожидать — особенно в этом районе, где клички так же распространены, как и официальные имена, — что рано или поздно кто-нибудь начнет звать ее Толстой Дамой, даже никогда не слыхав ее фразы насчет оперы.
Брат Антоний был одним из очень немногих, кто знал, что на ее почтовом ящике написано «Эмма Форбс», и что она была рождена Эммой Голдберг — не путать с анархисткой Эммой Голдман, жившей задолго до того, как Эмма Голдберг появилась на свет. Брат Антоний был также одним из очень немногих, кто звал ее Эммой. Остальные предпочитали называть ее либо Дамой (не смея в ее присутствии использовать прилагательное), либо вообще никак, а то, не дай бог, обидится и достанет бритву. Брат Антоний был так же единственным в районе и, возможно, во всем мире, кто считал Эмму Голдберг, она же Форбс, она же Толстая Дама, необычайно красивой и исключительно сексуальной.
— Да уж, о вкусах не спорят, — сказал однажды Брату Антонию его бывший знакомец сразу после того, как тот упомянул, как красива и сексуальна, по его мнению, Эмма. Легкомысленный комментарий был произнесен за секунду до того, как Брат Антоний сшиб знакомца с табурета и впечатал его в зеркало за барной стойкой, где они сидели.
Брат Антоний не любил тех, кто недооценивал чувств, которые он питал к Эмме. В глазах Брата Антония она выглядела иначе, нежели в глазах других людей. Большинство видело коренастую крашеную блондинку в черном пальто, черных хлопковых колготках и синих кроссовках, с черной сумочкой, в которой лежала бритва с костяной ручкой. Брат Антоний — несмотря на эмпирическое знание противного — видел натуральную блондинку с локонами, обрамляющими нежное как у мадонны лицо и прекрасные голубые глаза; Брат Антоний видел тяжелые, как дыни, груди и зад как у тягловой лошади, Брат Антоний видел толстые белые ляжки и акры холмистой плоти; Брат Антоний видел робкую, скромную, легкоранимую пышечку, которую надо обнимать и лелеять, утешать и защищать от жестокого мира.
Просто идя рядом с ней, Брат Антоний испытал эрекцию; впрочем, возможно это случилось благодаря предельному удовлетворению от того, что он до полусмерти избил бильярдного жулика — довольно трудно разобраться в своих эмоциях, особенно в такую стужу. Придерживая Эмму под локоток, он вел ее на Мэйсон-авеню, к бару в середине убогого участка улицы, простирающейся на три квартала. Было время, когда Улицу (как фамильярно звали ее жители этих трех кварталов) ирландские иммигранты называли Шлюхиной Дырой, а позже, черные — Лисьим Ходом. С наплывом пуэрториканцев улица сменила язык, но не источник дохода. Пуэрториканцы называли ее La Via de Putas. Копы звали ее Улицей Проституток — до того как в моду вошло слово «путана». Теперь ее звали «Рай путан». Короче, на каком бы языке ее ни называли, здесь платили деньги и делали выбор.
Не так давно хозяйки борделей называли себя «Мама-такая-то» и «Мама-сякая-то». В те дни самое известное заведение держала Мама Тереза. У Мамы Кармен был самый грязный притон. К Маме Люс чаще других наведывались копы — из-за чересчур экзотичных дел, творившихся за его осыпающимся кирпичным фасадом. Но те дни давно миновали. Бордель как таковой ушел в прошлое, стал частью преданий старины. Сегодня проститутки работали в массажных салонах и барах, которых здесь были сотни, они стояли во всю длину улицы, мерцая неонами в ночи. Бар «У Сэнди», который выбрал Брат Антоний, был местом сборища шлюх, однако в два часа дня большинство местных тружениц еще отсыпались после пятничной ночи, и у стойки сидела единственная черная девица в блондинистом парике.
— Привет, Брат Антоний, — сказала она. — Привет, Дама.
— Доминус вобискум
[54], — ответствовал Брат, ребром правой ладони рассекая воздух сверху вниз, и затем горизонтально, перпендикулярно первой невидимой черте, рисуя таким образом крест. Он не имел представления, что значат эти латинские слова, знал только, что они работают на имидж, который он постоянно себе создавал.