Вик прочел вслух:
– «Я отвожу глаза, но я это видел и не забуду никогда, проживи я хоть сто лет. Я видел человека, у которого вместо лица была кровоточащая дыра. Ни носа, ни щек – все исчезло. А в глубине этой пещеры шевелились органы глотки. Глаз тоже не было, одни обрывки век свешивались в пустоту…»
Молодой полицейский нервно провел рукой по лбу:
– Кошмар какой… А эти люди… Они распространяли запах? Я имею в виду, что их раны, язвы, рубцы…
– Конечно, самый настоящий трупный запах. У них без конца текла слюна, а раны очень быстро загнаивались, несмотря на всяческие антисептики, поэтому вонь стояла ужасная. – Сертис пожал плечами. – Как видите, изуродованные лица – наихудшее из наследий войны.
Да уж, это было очевидно, и Матадор тоже хотел, чтобы его деяния заметили. Как и с сиреной из музея Дюпюитрена, здесь он стремился вызвать ассоциацию, провести параллель с этими изуродованными лицами и хотел доказать, что с ужасом не шутят и не выставляют его напоказ на потребу любопытным, охочим до зрелища чужой беды. Леруа и Либерман поплатились за свое презрение и пренебрежение.
Лейтенант подошел к другим фотографиям и застыл на месте, увидев ту, что была распечатана с негатива, который им показывал Ван. Хранитель пояснил:
– Это один из методов лечения патологического сжатия челюстей.
Несомненно, именно этот снимок вдохновил Матадора на его «работу».
– Первая мировая, – продолжал Сертис, – была войной импровизации. Никто не ожидал, что случится, что придется столкнуться с подобной бесчеловечностью. После артобстрелов госпитали заполнялись с невероятной быстротой. Некоторые из них закрывали двери перед такими ранеными – перед «слюнявыми», как их называли. Но с увеличением случаев ранений в лицо – от пятнадцати до тридцати тысяч – начала наконец развиваться челюстно-лицевая хирургия. Лечение с помощью грузов было одним из самых жестоких при реконструкции лица. В нижнюю челюсть под подбородком вводили крюк и подвешивали к нему груз, чтобы не произошло патологического сжатия… Только представьте себе, какие муки ежедневно терпел раненый.
Дальше шли еще сцены, одна ужаснее другой.
– Посмотрите на эти чудовищные инструменты: расширители, раздвижные груши, челюстные фиксаторы на винтах. Конечно, кому-то из раненых удалось выжить, но сколько из них покончили с собой в госпиталях? От скольких отказались семьи? Сколько умерли от отчаяния?
Ту же фразу сказал по поводу Джона Меррика Ашиль Дельсар из музея Дюпюитрена. И оба хранителя были единодушны, словно встреча с подобными злодеяниями хочешь не хочешь, а учит смирению.
Молодой полицейский указал на зеркало на заднем плане одной из фотографий:
– Зеркало разбито?
– Вы наблюдательны. Многие раненые пугались своих изуродованных лиц, большинство из них себя не узнавали или отказывались узнавать. Зеркала, эти «предметы зла», как называли их раненые, были запрещены в некоторых учреждениях.
Вик не мог прийти в себя. Матадор и эту деталь не упустил, обставляя место преступления.
Они перешли в следующий зал, где были выставлены восемь муляжей изуродованных лиц в натуральную величину. Одетые в военную форму манекены выглядели как люди из плоти и крови и представляли собой пугающее зрелище.
– Пробирает до костей, – заметил полицейский. – И ведь… ведь подумать только! Все так и было.
– Восковые фигуры выполнены несравненно, правда? – сказал хранитель. – Стефан Кисмет сделал работу на славу.
Вику показалось, что он сейчас упадет.
– Стефан Кисмет? Это тот, что работает для кинематографа? У него длинные черные волосы… и живет он где-то в районе Уазы?
– Он самый. У всех его работ на затылке клеймо «С. К.», можете удостовериться.
Вик подошел к восковой фигуре и взглянул на ее затылок. «С. К.».
– А… они с Либерман были знакомы?
Сертис отрицательно покачал головой:
– Нет, насколько я знаю, не были. Фотовыставки и восковые фигуры делались отдельно друг от друга. Знаете, Кисмет ведь работал не только у нас, он изготавливал множество муляжей и для других музеев, связанных с анатомией. Ничего удивительного, если вы встретите его работы, пройдясь по таким выставкам. В своем деле он эталон.
Молодой полицейский кивнул. Кисмет повстречался с Кассандрой Либерман в «Трех Парках», возле номера 6, однако, судя по словам портье и Амандины Гослен, они знакомы не были.
Неужели опять простое совпадение?
Вик внимательно оглядел стоящие перед ним восковые фигуры. Существует ли на свете страдание более жестокое, чем видеть, как у тебя отрывает пол-лица, как на мелкие кусочки разлетаются зубы, а потом в отчаянии дожидаться помощи на поле боя? И видеть, как рядом твоих однополчан разрывает в клочья? Что же, спрашивается, лучше? Умереть или выжить?
Наверное, Леруа и Либерман, как и эти солдаты, молили, чтобы их прикончили, чтобы прекратилась невыносимая боль?
Наверное, им тоже хотелось умереть…
И вдруг Вик резко остановился, словно его поразила простейшая мысль:
– О господи! Так вот что он оценивал в записях на стенах!
– Простите?
– Боль! Он давал оценку боли!
Он принялся вышагивать взад и вперед между манекенами. Матадор вводил жертвам морфин и начинал священнодействовать: отрезал кончики пальцев и втыкал иглы в Леруа, подвешивал груз к подбородку Либерман. А потом ждал, когда восстановится чувствительность. И тут он садился напротив и оценивал волну боли, хлещущую из их глаз, звенящую в их криках, бьющуюся в содрогании тел.
Матадор пытался довести жертвы до высшей болевой точки, а потом отметить результат на стене как трофей. Боль нельзя рассказать или описать. Ее можно только пережить или увидеть. Рассмотреть на сто процентов: вот исказилось лицо, вот сквозь кляп прорвался крик, а за ним скрежет зубов.
«Я знаю, тебе больно. Очень, очень больно. Ну как, на твой взгляд? 70 процентов? 80? Кричишь ты отменно. По своей шкале боли я тебе ставлю прекрасную оценку».
Измеряя и оценивая их боль, он, несомненно, страдал и сам. Ему действительно было очень больно, болезнь не отступала, и он уже не мог обходиться без морфина.
Сжав кулак, Вик поглядел на свою руку. И в его теле тоже ползала змея болезни. Шейно-плечевая невралгия, невидимая хворь, которую не определишь ни на МРТ, ни на электромиограмме, ни на рентгеновском снимке. Он никому о ней не говорил, кроме своего врача. И этот коварный зверь в один прекрасный день не позволит ему больше держать оружие.
А вот Матадору, наоборот, было нужно завладеть чужой болью. И была нужна бурная реакция жертвы.
Какой еще бесчеловечный прием он изобретет, чтобы превзойти 82 процента Либерман? Когда и где он нападет?
И против кого ожесточится на этот раз?