Понятное дело, я очень им интересовался, но Электра юлила, юлила, говорила, что о Кошелеве расскажет потом, может, прямо завтра, но не рассказывала, будто забыв, начинала какую-то другую историю. Возможно, у нее был свой план, что́ и в каком порядке я должен от нее узнать, и до Кошелева еще просто не дошла очередь. Впрочем, время от времени его фамилия продолжала возникать в разговорах.
Но стоило мне начать настаивать, объяснять Электре, что именно Кошелев мне и нужен, в ответ будто в первые месяцы нашего знакомства она несла околесицу. И я, как только она уходила, записывал на полях своего кондуита, что старики очень лживы и очень хитры и что вот, например, сегодня, когда я спросил Электру о Кошелеве, она, ни с того ни с сего подхихикивая, стала мне рассказывать, где и в каких храмах – потому что священники ленивы и нелюбопытны – исповедуют формально, так же отпускают грехи, всячески намекая, что если есть что-то, о чем я не хотел бы говорить, надо идти именно к ним. Называла имена, дни недели, когда они причащают. Но и тут был риск, оттого особенно горячо она рекомендовала мне большие многолюдные храмы, где практиковались общие исповеди. Грешен? “Да, батюшка, грешен”.
Я ей, в который раз: “Галина Николаевна, вам-то зачем? Если надо, отец Игнатий вас всегда и исповедует, и грехи отпустит”.
Она снова хихикает. А если не угомонюсь, опять какой-то бред. Будто и вправду у нее Альцгеймер. В свой старческий маразм она забивалась, как в кокон пряталась, укрывалась в нем, и это работало. Я отставал. Лишь убедившись, что ей ничего не грозит, она снова вылезала на свет божий.
Ночь спустя и тоже на полях:
Она чистой воды божий одуванчик. Кажется, дунешь – и полетит, хотя вечно мерзнет, оттого даже летом в ватных штанах, поверх шерстяной вязаный платок, и другой, закрывающий пол-лица, и всё равно видно, какая она хрупкая, тоненькая. Лицо у нее гладкое и румяное. Она много кокетничает, но и это мило, будто маленькая девочка. То есть не как старуха, время которой давно прошло, а как ребенок, еще не знающий своей прелести, только пробующий себя, что, конечно, в ватных штанах, платках смешно и наивно.
Вот, например, вчера она стала мне объяснять, что у ее отца был пророческий дар, и дальше добавила, что когда ей было три года, отец сказал, что мать продолжит лепить из нее Электру и чтобы она этому не противилась. Но я на его слова и внимания не обратила, – сказала Галина Николаевна, – вспомнила о них, лишь когда сошлась с Телегиным. Потом, конечно, уже не забывала.
Честно говоря, и я, в свою очередь, что само пророчество Жестовского, что ее отношения с Телегиным пропустил тогда мимо ушей, но через два дня дело разъяснилось, причем для меня самым неожиданным образом.
“И другое его пророчество, – продолжала Галина Николаевна. – Вы уже знаете, что он умер в скиту, среди болот, а тут, когда мать, мне и Зорику зачитав страницы из его дневника, ушла к себе в комнату и мы остались одни, он мне сказал: «Я очень люблю твою маму, любил и всегда буду ее любить, как бы мы ни жили. Ни при каких обстоятельствах я бы не хотел, чтобы мы с ней вообще не встретились, так и прожили жизнь, ничего друг о друге не зная, но сейчас думаю, что мне было бы лучше жить в скиту».
Я отцу: «Как Сергий Радонежский?» – Мы с мамой недавно были в Троице-Сергиевой лавре и я это имя хорошо запомнила.
Он: «Нет, один, без братии, – и продолжал: – где-нибудь в лесу и чтобы рядом источник и лесное озеро, пусть совсем небольшое».
Вообще, – сказала Электра, – он часто говорил вещи и нам и себе как бы на вырост”.
Что разговоры о пророчествах просто подступ к теме, стало ясно уже через неделю. Мы кончили чаевничать, Галина Николаевна собралась идти в свою комнату. Стоя в дверях, она вдруг говорит, что мы уже достаточно коротко знакомы – и вправду, нашим посиделкам пошел второй год, – она хочет, чтобы дальше, только не на людях, я ее звал не как раньше Галиной Николаевной, а Электрой. Так ее звала мать, брат да и муж то же самое имя переиначил в Леку. В общем, Электрой ей и привычнее и приятнее.
Помнится, от неожиданности я тогда поперхнулся, но допытываться, что да почему, не стал, решил, что коли она хочет быть Электрой, пускай и будет. Что, наверное, раз брата назвали “Завершим освобождение рабочих и крестьян”, то и ее, отнюдь не в честь греческой принцессы, а какого-нибудь очередного ГОЭЛРО и модного тогда электричества, окрестили Электрой.
О другом я даже думать не желал. Связать эту сухонькую старушку в старых шерстяных платках с греческим мифом, конечно, было трудно. Так что я сказал: милая Галина Николаевна, хорошо, с завтрашнего дня, как вы и хотите, буду звать вас Электрой, только чтобы окончательно перестроиться, мне нужно время, и поначалу я иногда буду путаться, снова звать вас Галина Николаевна. Помню, что даже подумал, что Галина Николаевна звучит длинно и официально, а обращаться к ней Галя мне не по возрасту. Электра же – в самый раз. Почему мою милейшую Галину Николаевну в семье и вправду звали Электрой, я понял следующим вечером. И тут оказалось, что зря я так с полоборота отфутболил несчастных греков.
28 сентября 1982 г.
Сегодня, ближе к ночи, разговор опять выруливает на якутку.
Я: “Ну и что, отец был прав? Мать сделала из вас Электру?” – спрашиваю, уже зная, как обстояло дело.
Она: “Да, конечно, прав. Якутка не любила играть по копеечке, ее это не брало. Оттого всегдашняя готовность поднять ставки. Требовались большие страсти, яростные объяснения, предательства и измены, а не какое-то застойное болото. Потому она и баламутила, – продолжает Электра. – Я никого не осуждаю, просто у нее был такой темперамент. Сейчас, когда я много всего прочитала про Электру, и не только прочла – на себя примерила, я, конечно, понимаю, что мать не хотела, чтобы так закончилось… Думала, что она сильнее, как во всем другом: сильнее, умнее, красивее, но если бы и знала, как сложится, вряд ли бы уступила. Потому что иначе всё это бесконечное вынашивание, роды с кровью и дерьмом, потом столь же муторное выкармливание – еще ладно, когда даешь грудь, а если, чтобы сцедить немного молока, надо мять ее и мять, чуть не до синяков, и всё равно у ребенка колики в животе и вечно обделанные пеленки… Что же до самого младенца, то он, конечно, и мил и твой, но так непоправимо глуп, умеет только кричать и неизвестно почему плакать. Тебе, чтобы хоть ненадолго заснуть, приходится часами его укачивать. В общем, ей это казалось смертной тоской и ничем не оправданным ограничением ее свободы, которую она ценила превыше всего.
В гимназии на уроке химии она услышала про благородные газы и про монады, которые никогда и ни с кем не соединяются, разве что на короткое время, стала думать, что она из них, из «летучих голландцев», и, сойдясь с моим отцом, с первого дня знала, что ему с ней придется нелегко. Вряд ли он вправе рассчитывать, что она всю жизнь будет ему верна. Впрочем, – говорила Электра, – я уже вам объясняла, отец и сам клялся, что не станет препятствовать ее свободе, хорошо понимает, что это насилие над душой и плотью другого человека, а на это никто права не имеет.